— Говорят, будто я дурно обходился с женой, с сестрою супруги цезаря... Нет, нет! Богу известно, не я с нею дурно обходился, а отец да мачеха, они обращались с ней как с простою девкой... А она к этому не привыкла по своей едукации и сильно печалилась. И ее, и меня заставляли терпеть недостаток, и особенно стали дурно обращаться, когда у нее пошли дети.
При воспоминании об отце, его снова бьет лихорадка... Ему кажется, что страшная рука с топором уже тянется к нему...
— Я хочу к цезарю, — кричит он. — Цезарь не выдаст меня, не оставит моих детей, не отдаст меня отцу... Отец окружен злыми людьми...
Вспоминаются опять эти злые люди — Меншиков, Ушаков... Вспоминаются и добрые — Кикин, Вяземский, Никита Паломник, Фрося.
— Отец злой, жестокий, свирепый человек... Он не ценит человеческой крови. Он думает, что, как Бог, он имеет право жизни и смерти. Он уже много пролил невинной крови. Он сам налагал руку на несчастных, казнил собственноручно как палач... Он гневлив и мстителен, он никого не щадит... Если цезарь выдаст меня отцу, то это все равно что сам меня казнит...
Он остановился. Он не мог дольше говорить. Слова истощились, силы истощились. Он весь устал. Шенборн видел это и хотел навести на дело спутавшуюся мысль несчастного.
— Неудовольствие между отцом и сыном — дело щекотливое, — сказал он мягко. — Я нахожу, что вы поступите благоразумнее, если для избежания толков в свете не будете требовать свидания с их величествами, а предоставите оказать вам явную или тайную помощь и найти средства примирить вас с родителем.
— Нет, нет! Примирить меня с отцом невозможно! Если отец и будет ко мне добр, то мачеха и Меншиков уморят меня оскорблениями или опоят ядом... Отец пощадит — так эти доконают... Нет, пусть цезарь позволит мне жить у него, либо открыто, либо тайно.
Шенборн обещал утром же доложить обо всем императору и просил спокойно выжидать его ответа.
К утру уже почти воротился царевич в свой отель в Леопольдштадте. Он смотрел усталым, разбитым, но несколько успокоенным. Евфросиния ожидала его. Тихо пройдя в ее комнату, он нашел ее стоящею на коленях перед складным распятием. Она молилась. На ней было легкое пажеское одеяние, только без верхнего плаща, длинные белые волосы были перевязаны черной лентой.
Увидев ее, Алексей Петрович остановился и тихо с умилением проговорил: «Ангел-хранитель мой молится за меня».
Евфросиния встала и подошла к нему. Глаза ее были заплаканы.
— Что, царевич? Какие вести?
Алексей поцеловал ее в лоб и несколько секунд глядел молча в ее глаза.
— Если б я и там глядел в эти глаза, у меня было бы больше силы, — сказал он, думая о чем-то.
— Видел цезаря? — спросила девушка.
— Нет, цезаря не видал, поздно было... Вицеканцлера видел... Он утром доложит цезарю... Обещает протекцию...
— Одного боюсь... — сказала девушка, сильно покраснев.
— Чего, голубица моя чистая?
И он гладил ее голову, все как будто что-то припоминая.
— Чего боишься ты?
— Чтоб она не проведала...
— Кто, мой друг?
— Жена цезаря, царевич.
— Почему же ты ее боишься, голубушка?
— Она... сестра... если она узнает?
— Да скажи же, скажи, что узнает?
— Она — сестра покойной кронпринцессы... Если она проведает, что я здесь, она, печалуясь за покойную сестру, против меня гнев держать станет.
— Нет, она не узнает, никто не узнает... Я тебя укрою от всех... Они не отнимут тебя, нет-нет! Я скорее сам умру, чем с тобою разлучусь, мое солнышко, мой светик ясный!
И он, схватив руки девушки, прижал их к своей голове. — «Вон как горит — полымя там...»
— Царевич! Тебе надо успокоиться, уснуть, завтра дело будет, — говорила Евфросиния.
Он целовал ее руки. Но когда хотел обнять ее, она тихо освободилась...
— Царевич... брат мой... ты обещал мне... будем же как брат и сестра...
Алексей что-то хотел сказать и заплакал: нервы его были долго напряжены, на душу долго был навален тяжелый камень, теперь он как будто отвалился немного и дал место слезам.
— Да, да... твоя правда... ты сестра моя... ангел-хранитель мой, — шептал он.
— Алеша, царевич мой! Успокойся, поди помолись и усни.
Плачущего и покорного, она тихо провела его в другую комнату, где их встретил камердинер царевича, неразлучный спутник его Иван Большой-Афанасьев, три раза перекрестила его и сдала на руки этому последнему. Сама же, воротившись в свой номер, заперлась на ключ и тут только освободила себя от непривычного, тесного и неудобного пажеского одеяния.