Старые, усталые от многочитанья глаза митрополита, глаза, много видевшие на своем веку, прочитавшие с холодною непоколебимостью государственного человека сотни смертных приговоров, от его же власти исходивших, видавшие и блеск, и роскошь, взоткнутые на колья головы и поверженные на смертные колеса трупы казненных, глаза эти светились слезами умиления, когда Яворский въезжал в родной город, где он не знал ни власти, ни блеска, ни славы, а был счастливее, чем теперь, когда изведал все это.
Въехав в город и направляясь прямо к церкви, митрополит заметил на одном огороде очень высокое и очень старое дерево, на котором чернелось воронье гнездо и вокруг него с криком кружились вороны. При виде этого дерева кроткие, уже потухавшие от старости глаза митрополита блеснули теплым огнем и рука его, украшенная дорогими четками, благословила и дерево, и воронье гнездо. Сидевший с ним в одном экипаже маленький певчий, любимец митрополита, с удивлением взглянул на своего владыку.
— Тебя изумляет крестное знамение, которым я знаменовал сие дерево и гнездо ворона? — спросил митрополит мальчика.
— Да, владыко, — отвечал тот.
— Дерево это дорого мне по воспоминаниям детства, — сказал блюститель патриаршего престола. — Когда я был отроком, это дерево было такое же высокое почти, как и теперь, только тогда оно не имело сухих ветвей. И тогда на нем было это же воронье гнездо. Я любил лазить на это дерево в детстве моем и всегда наблюдал, как вырастали в вороньем гнезде птенцы, питаемые неустанно трудившеюся матерью. Эта ворона научила и меня труду, и я благословил ее гнездо... Сколько поколений вывелось в нем с тех пор, как я не видал этого дерева!..
Но было и еще одно воспоминание молодости, которое, при виде старого дерева, чем-то растапливающим прошло по застывшему уже сердцу маститого блюстителя патриаршего престола, воспоминание, посещавшее его иногда и в минуты глубокого раздумья о судьбах России, и во время бесед в царем, и за чтением житий святых и подносимых ему для прочтения смертных приговоров, воспоминание, пробиравшееся к его сердцу сквозь митрополичье облачение, в алтаре и на амвоне, в момент благословения народа или во время поучений паствы, воспоминание, связанное с старым деревом, запахом «любистка» и женским шепотом...»Сердце мое... рыбко моя...» Невольно вздрагивал в руке митрополита благословляющий крест во время большого торжественного выхода, когда это воспоминание с запахом «любистка» налетало на него среди церковного пения, в курениях фимиама, — воспоминание, без которого вся его жизнь казалась бы долгою, холодною, беспросветною ночью... Но об этом воспоминании он не сказал не только своему маленькому певчему, но и никому в продолжение всей своей долгой, безрадостной жизни.
Теперь, в 1715 году, когда знаменитый сподвижник Петра, славный проповедник и блюститель патриаршего престола, святитель Стефан Яворский невольно вспомнил о «любистке», он приехал в Нежин на освящение вновь построенной в этом городе церкви.
И вот он совершает это освящение... Ярко блестят паникадила, унизанные горящими свечами. Ярко искрятся на митрополите пышные ризы, отливающие разноцветными огнями драгоценных камней. Воздух церкви переполнен, не в меру насыщен ладаном. Церковь полна народа. И седые головы стариков с сивыми казацкими усами, и морщинистые лица старушек, и чубатые головы черномазой молодежи, и яркоглазые головки украинок, утыканные барвинками, васильками и «любистками», — все это обращено в ту сторону, где, подняв руки к разрисованному куполу, молится старый митрополит... Жарко молится он о благоденствии своей родины, о страждущих, плененных... Утомленные легкие едва выносят, вдыхая в себя жаркий, пресыщенный всякими запахами воздух... но из всех этих запахов запах «любистков» выделяется чем-то особенно едким для сердца, для глаз — и старым глазам владыки плакать хочется, закрыться, чтобы хотя «в тонце сне» еще раз увидеть то старое дерево, то воронье гнездо, обонять тот запах «любистка...»
И у Левина на душе, как видно, был свой незасыхающий любисток... Вон он, у правого клироса, худой, бледный, стоит и плачет...