Уинстон не пользовался популярностью. В свое время он был объектом насмешек. Его считали эгоистом, «полукровкой-американцем». По словам парламентария от консерваторов, сэра Генри (Чипса) Чэннона, Черчилля интересовало только одно – он сам. Сегодня, когда в Британии около 3500 пабов и отелей, более 1500 залов и различных заведений и двадцать пять улиц носят имя Черчилля, а его лицо смотрит на нас отовсюду – от подставок под пивные кружки до дверных ковриков, не говоря уже о периодическом появлении в Овальном кабинете президента Соединенных Штатов, – трудно представить, что в мае 1940 года мало кто считал его подходящей кандидатурой на пост лидера нации.
Многие считали его ренегатом и перебежчиком: в 1904 году он из консерватора стал либералом, а в 1924 году вернулся в консервативную партию. Тем не менее Черчилль продемонстрировал поразительную преданность Чемберлену. Во время выступления Ллойд Джорджа он даже предложил наказать не премьер-министра, а себя: Я несу полную ответственность за все действия Адмиралтейства и принимаю свою долю вины»[13].
Ллойд Джордж, речь которого прервал Черчилль, ловко парировал: «Достопочтенный джентльмен не должен позволять себе превращаться в бомбоубежище, чтобы осколки не поранили его коллег»[14].
Mea culpa Черчилля стала первым признанием провального планирования спасательной миссии. Выступление его было рассчитано на провал – но в то же время оно тронуло сердца коллег, пораженных столь яркой демонстрацией личной преданности. Черчилль умело продемонстрировал, каким «настоящим» премьером он может быть, если захочет. Так он вписал свое имя в премьерскую гонку, хотя и остался темной лошадкой.
Когда Черчиллю предоставили слово (а говорил он долго), бунтари наклонились вперед, ожидая и надеясь услышать бессмертные фразы осуждения, но он не сказал ничего бессмертного, ничего такого, чего Чемберлен не пожелал бы увидеть написанным на своем надгробном камне. Черчилль так тонко и умело похвалил премьера, что сумел добиться именно того, чего хотел: он сказал слишком мало и слишком поздно. Спасительные филиппики Черчилля явно предназначались для другого часа. Его слова уже отлежались, фразы уже были тщательно отрепетированы для более важной цели: быть произнесенными в другое время, и он не собирался тратить их впустую.
Когда Черчилль сел на место, одна цель была достигнута: его собственная звезда хотя еще и не разгорелась, но не потеряла блеска в критический момент, когда все другие померкли.
Когда спикер призвал палату разделиться и проголосовать, мнения разделились почти поровну. Чипс Чэннон вспоминал: «Мы наблюдали за голосованием бунтарей из оппозиции… „Квислинги, – кричали мы им. – Крысы!“ „Соглашатели!“ – отвечали они нам… „281 на 200“… раздавались крики: „В отставку! В отставку!“… И тут эта старая обезьяна, Джош Веджвуд, начал размахивать руками и петь „Правь, Британия“. Сидевший рядом с ним Гарольд Макмиллан подхватил, но их пение заглушили завывания и крики. Невилл пришел в замешательство при виде зловещих фигур. Он поднялся первым. Он показался мне мрачным, задумчивым и печальным… Сегодня его не встречали восторженные толпы, как это было до Мюнхена. Передо мной был одинокий маленький человек, который старался сделать для Англии все, что было в его силах»[15].
Несмотря на победу, впрочем, не самую убедительную, Чемберлен потерял уверенность в своей партии: сорок один консерватор проголосовал против правительства. Самым молодым среди них был Джон Профьюмо: ему шел всего двадцать первый год. Он ускользнул из казарм, чтобы присутствовать на голосовании, и позже был подвергнут суровому осуждению со стороны лидера фракции Дэвида Маргессона: «Вы – презренный мелкий гад… До конца жизни вы будете стыдиться того, что сделали прошлым вечером»[16]. Когда консервативное большинство сократилось до восьмидесяти одного, дебатов более быть не могло. Нужен был публичный крестовый поход. Личный секретарь Чемберлена, Джок Колвилл, писал, насколько «отвратительно» было то, «что все сосредоточили свою энергию на внутреннем политическом кризисе (