Посреди комнаты, на полу, на турецкой подушке, прикрытой верблюжьей шкурой, сидела, наблюдая за происходящим, Селина в окружении перепуганных актрис от Максима, которые вначале опасались, что не сумеют вести себя как должно в таком изысканном кругу. Вилфред, у которого кровоточили губы и лоб, проложил себе дорогу сквозь эту охрану и весело опустился на колени перед Селиной. Она отнеслась к нему благосклонно. Смочив подол своего платья, она обтерла его раны, улыбаясь при этом с иронической нежностью, дразнившей его любопытство: где все-таки обретается эта человеческая душа? Волосы Селины пылали, глаза пылали тоже, а на лице царило выражение бессмысленной невозмутимости. Ступая по ломким осколкам, он повлек ее в глубину алькова, но там, на сундуке, превращенном в диван и застеленном восточным ковром, лежал один из небогатых судовладельцев и блевал, как и подобает моряку, никогда не нюхавшему моря.
Но дамы из варьете проявили необычайную заботливость. Они занялись мужчинами, которые при первых же обращенных к ним словах что-то залепетали, а дамы ласково поглаживали их под измазанной блевотиной одеждой. Они действовали, как добрые самаритянки, с самыми лучшими намерениями, под влиянием минуты, ради того, чтобы оживить умирающих, которые в глубине души скорбели о судьбе моряков. Один только Роберт в величавом спокойствии восседал скрестив ноги на письменном столе и маленькими глотками потягивал коньяк. Он сидел, точно Будда, в одно и то же время приобщенный и непричастный к той всеобщей взаимосвязи, которую предпочел считать не унизительной, а занятной: ему всегда казалось интересным изучать поведение людей.
И вдруг Роберт закричал. Вилфред не столько услышал крик, сколько его увидел - лицо Роберта так необычно исказилось, что очнулся бы даже мертвый. Сидя на столе все в той же неизменной позе, Роберт громко кричал от ужаса. Вилфред проследил за его взглядом. Он был направлен на мольберт. Вилфред обернулся. Там стоял меланхолик-пианист Лукас, держа в одной руке кисть, в другой палитру, и мазал краской по холсту, по всей поверхности холста.
Одним прыжком Вилфред оказался рядом с ним. Он не ударил его. Не сгреб в охапку. Вплетясь со своим противником в вихревой клубок кистей и раздавленных тюбиков с краской, он расправился с ним всеми доступными ему способами борьбы. Вилфред испытывал в эту минуту не гнев, а стыд и оголтелую жажду убийства. Потом схватив тряпку с мольберта, он тщательно стер чужие мазки, но в то же мгновение обнаружил, что оставшиеся на холсте его собственные мазки издеваются над ним - в них не было ничего, кроме фальшивого благомыслия дилетантизма. На табуретке лежал нож, которым он соскребал краски. Подняв его театральным жестом, Вилфред нацелился острием в холст. И тут с облегчением почувствовал толчок в локоть, решительный, но дружелюбный. Обернувшись, он встретился взглядом с Селиной. Пламя в ее глазах угасло, они были спокойны. Отняв у него нож, она положила его обратно на табурет. Потом затянула картину покрывалом и бесстрастно повернулась к нему.
- Ты написал это однажды утром, - сказала она тихо, но так, что он услышал ее в общем шуме.
- Ты меня любишь? - спросил он.
Он все еще дрожал от страха. Она пожала плечами и отошла к роялю, где Роберт вежливо переменил позу и палил ей коньяку. А Вилфред остался на месте, вдруг явственно вспомнив все: в то утро он встал после первой ночи, проведенной с нею, и понял, что настойчивый свет, проникающий сверху, был сам по себе символом воплощения всех вещей в форму, новую и непохожую на то невнятное оголение внешней природы вещей, которое свойственно реализму.
О господи, так это было в то утро!..
Она спасла его картину! А теперь она сидела у рояля, будто собиралась играть. Но она ведь не умеет играть. А вдруг умеет?.. А может, она просто хотела защитить от нападения самый источник звуков, как защитила малюсенький источник, фальшивый источник, мольберт, изувеченный безумным меланхоликом, который хотел одного - уничтожить то, что могут создать другие.
Вилфред оглядел царящую вокруг разруху. Она непоправима, она выглядит издевкой. День его совершеннолетия. Причащение, столь недостойное, что нет надежды когда-нибудь помянуть его добрым словом. Тем лучше - мимо. Твое убежище разгромлено. Ты покидаешь свой дом и говоришь: "Я здесь никогда не жил". Так-то.