Я еще посмеялся немного, потом ощупал ладонью горячий лоб. Кажется, я, действительно, заболевал.
Ну а что? Что человеку надо, чтоб излечиться от похоти телесной?
Чтобы тазы и ведра, брошенные в угол, окончательно заросли паутиной?
Очень мало ему для этого надо.
Всего-то, перейти от тайных вожделений плоти к открытому обличению социальных пороков. Над чем сам же я полтора часа назад ехидно хихикал. Что вызывало у меня только тошноту.
Эти желудочные противоречия и имел, наверное, в виду тот старый хрен, когда говорил, что человек есть не просто животное, но еще, увы, и общественное.
Меня, действительно, затошнило. Может, это было от голода, может, от того, что я хотел еще что-то добавить.
Мне все казалось, что я никак не могу поставить точку.
Оставить за собой последнее слово.
Всю жизнь мне не хватало последнего слова.
В этом, видимо, и была моя национально-государственная особость, страдать по последнему слову.
Здешняя цивилизация ограничивалась хорошо закругленными промежуточными тезисами, которые можно было при желании развивать до бесконечности, пристегивая к ним все новые законы и поправки к ним, смотря по ситуации, но для каждой данной ситуации этих тезисов вполне хватало.
Последнее слово там просто оказывалось лишним.
Даже несколько неприличным.
Даже, я бы сказал, вульгарным.
Мне лично это глубокое равнодушие к последним словам очень не нравилось. Я хотел сказать Стефании, что примиряюсь с этим лишь потому, что хуже правового государства только тоталитарное, но оказалось, что я один. Со своим бредом серой лошади.
Я догнал недовольную девственницу в полутемном проходном парадном с неожиданно знакомыми запахами. Через него мы молча вышли в узкий двор, тоже мощеный булыжником.
Двор замыкала стена с четырьмя толстыми ангелочками на воротах. Ангелочки сидели парами, глядя друг на друга и отвернувшись от Карлова моста, который возносился прямо над нами, выныривая из-за одних черепичных крыш и уходя за другие.
- Это Саска, - сказала Стефания, - а нам под мост.
- Я предполагал, - сказал я, - что вы здесь ночуете.
Она, наконец, улыбнулась.
- Нет, - сказала она, - до этого я еще не дошла. Хотя все может быть. Ночую я у Здены. Пока.
- А потом?
- Сниму что-нибудь.
- Есть у кого?
- Мир не без добрых людей.
- С поговорками у вас не слабо, - сказал я. - Если не считать серой лошади
- Да, - сказала она как-то невпопад, - все же пол-года в Питере.
- Способная, способная студентка, - сказал я.
Мы прошли под мостом и вышли к Лужицкому семинарию.
Уже начинало смеркаться и людей почти не было. Пожилая японская пара брела нам навстречу. У мужчины поблескивал на груди большой фотоаппарат с отверстым раструбом огромного объектива. Японцы выглядели одинокими и покинутыми. Они с печалью взглянули на нас.
- Запишите мой телефон, - сказал я. - На всякий случай.
- Ваш телефон у меня есть, - сказала Стефания. - И адрес тоже.
- Да? - сказал я.
- Я взяла у Ярды, - сказала Стефания. - На всякий случай.
Только тут мне наконец по-настоящему захотелось кофе. Страшно мне захотелось кофе. Постыдно, за ее счет, только не "Старого егеря" за свои кровные. Проклятое это кофе, превратившееся уже в какой-то маниакальный символ, кофе еще хотя бы на пол-часа, только не очередную ночь с пьяным чтением чужой поэтической продукции.
- Может, все-таки кофе? - спросил я, стараясь, чтобы мой голос не звучал слишком заискивающе.
- Спасибо, - сказала она очень мягко. - Я уже тороплюсь.
До остановки трамвая у "Малостранской" мы шли молча и быстро. С реки снова задул холодный ветер. Над Летенским холмом тяжело двигалось набрякшее темное небо. Где-то за Штваницким островом оно вдрг распоролось, перекатисто треснув. Я поднял воротник куртки. В такую бы погоду да за столик в теплой гостиной, греть руки стаканом чая, все-таки чая, чая, смотреть на ливень. Хорошо бы еще при этом кто-нибудь что-нибудь говорил. Что-нибудь простое. Как это, как мычание. Тебе, скажем, одну ложечку сахара или две?
- Мне на двенадцатый, - сказала Стефания.
- Это на Глубочепы, - сказал я. - Знаю я этот маршрут.