Но это не ОНА, это Наташа, моя бывшая жена. Я тупо смотрю на нее, она смотрит на меня, с упреком и сожалением.
— А я звоню тебе, звоню, — говорит Наташа, — а ты не открываешь, я уж испугалась, не случилось ли чего. Ты пьян?
Я машинально киваю. Да, я пьян. Но не от алкоголя, а от пережитого.
Наташа проходит мимо меня, снимает плащ, осматривается. Я механически следую за ней, подхватываю плащ, бросаю его на спинку стула.
— Я тебе поесть принесла, — Наташа кивает на сумку, которую держит в руках, из сумки вкусно пахнет борщом и домашними котлетами. Я знаю, что ничем из сумки не пахнет, этот запах у меня в памяти, но я знаю, что не ошибся, именно борщ и котлеты обнаружатся в сумке, когда я ее открою.
— Спасибо, — деревянно говорю я.
— Как ты? — этот вопрос риторический, на него я не отвечаю, ведь подразумевается, что у меня все хорошо, даже прекрасно, лучше и быть не может!
— У меня нет хлеба, — говорю я через минуту, глядя в сторону.
— Я принесла, — Наташа смотрит на меня с сожалением — я совершенно не изменился со вчерашнего вечера, все такой же несобранный, не от мира сего, и если тебя не кормить, дружочек, ты ведь умрешь с голоду, и будет эта смерть на совести твоей бывшей жены…
— Зачем ты меня кормишь? — спрашиваю я в тысячный раз, спрашиваю и знаю ответ.
Наташа не отвечает. Этот вопрос тоже риторический. Она относит сумку на кухню, выгружает провизию на стол, там еще теплая кастрюлька с борщом и котлеты в тарелке, накрытые другой тарелкой; она забирает вчерашнюю посуду, которую я так и не удосужился вымыть, удрученно качает головой, выхватывает плащ, который я пытаюсь ей подать, грустно говорит "Приятного аппетита" и выходит, тихо притворив за собою дверь. Я плюхаюсь на диван и закрываю лицо ладонями. Мне стыдно, нестерпимо стыдно, правда я так и не понимаю — почему и за что. Наверное за то, что я пробросался такой женой, которая и после развода заботится обо мне, стирает мои рубашки и приносит еду. Я не остаюсь в долгу и, в свою очередь, раз в месяц приношу ей деньги. Но мне кажется, что она тратит на меня больше, чем я даю.
Хорошо, что Наташа приходила. Она вовремя. Иначе затянула бы меня эта пьеса… Я отыскиваю глазами листки, они на столе, сложены в аккуратную стопочку. Нет, больше я читать не буду! И вообще читать не буду! Будешь, будешь, за один только поцелуй Инны будешь! Только не сегодня! Только не сегодня! Завтра, завтра! Ведь охранник-то умер! Как его там звали-то? Не помню. Вот все знают как его звали, всегда здоровались и обращались по имени, а я здоровался абстрактно, как с пустым местом, и мне теперь стыдно. Мне всегда бывает стыдно задним числом. Ведь не оправдывает меня то, что я не мог и предположить, что он может внезапно умереть, совсем не оправдывает. Ведь живой человек был… Был. Теперь уж нету и ничего не исправишь. Теперь ему нет никакого дела до меня… Бог мой, а ведь права Наташа — я неисправимый, закоренелый, прожженный эгоист. Человек умер, а я думаю о себе. А за это надо мою головушку погладить — она имеет свойство не думать о том, о чем не хочет. Прекрасное свойство! Вот не хочет головушка думать о пьесе и о том, что произошло со мной, возьмись я ее читать, вот и не думает. Не хочет думать об охраннике — не думает. Да, наверное я эгоист. А как ведут себя не эгоисты, когда рядом умирает тот, кого ты почти не знал, но с кем ты каждый день здоровался? Что нужно делать, чтобы не быть эгоистом? Я пойду на похороны, помогу нести гроб, поприсутствую на траурном митинге, брошу в могилу горсть земли. Это все, что я могу сделать для покойного, не судите меня строго…
Утром следующего дня прихожу в театр и стараюсь не попадаться на глаза. Куда там! Лешка находит меня, стоит мне переступить порог. Приятель. У нас с ним и гримуборная одна на двоих.
— Ну что, старик? — спрашивает он. — Прочитал?
— Прочитал, — нехотя отвечаю я. — Не до конца, правда. Только первую сцену.
— И как?
— Нормально. Как видишь — жив.
— Вижу, не глухой, — острит Лешка. — Впечатления?
— Самые самые, — делаю неопределенный жест рукой.
— Понятно, — Лешка поджимает губы. — Не хочешь говорить. А почему?