— Жаль, — заметил Шаббат.
— Так она решила, — вяло ответил Балич.
— Вот если бы она помогала вам с гостиницей. Если бы ей удалось, как вашей жене, осветить все вокруг…
Балич полез в карман за деньгами. Шаббат сказал: «Нет, пожалуйста…», но Балич уже не слушал его. Не нравлюсь я ему, подумал Шаббат. Не расположен он ко мне. Должно быть, я что-то не то сказал.
— Сколько я должен за кофе? — спросил Балич девушку.
Она выдавила из себя несколько согласных. Какими-то своими мыслями была занята.
— Что? — переспросил Балич.
— Полдоллара, — перевел Шаббат.
Балич заплатил и, холодно кивнув Шаббату, закончил разговор с человеком, с которым явно не имел намерений больше встречаться. Все дело в Сильвии, подумал Шаббат, в том, что он сказал не просто «очень хорошенькая», а «очень, очень хорошенькая». За пять минут, проведенных вместе, Шаббат вплотную приблизился к тому, чтобы сообщить Баличу, что у женщины, которую рвало после того, как ей приходилось с ним спать, были на то все основания, что ее с таким же успехом можно было назвать не его женой, а женой кое-кого другого. Разумеется, он понимал чувства Балича — он тоже с каждым днем переживал ее смерть все тяжелее и тяжелее, — но это не значило, что Шаббат простил его.
* * *
Через пять месяцев после ее смерти, сырой, теплой апрельской ночью, когда полная луна выкатилась над верхушками деревьев и без усилий плыла, сияющая и благословенная, к трону Господа, Шаббат вытянулся на земле, укрывавшей гроб, и проговорил: «Ты, удивительная Дренка, ты, блядь бессовестная, выходи за меня! Выходи за меня!» И окунув свою седую бороду в грязь — на могиле еще не выросла трава и до сих пор не было могильной плиты, — он представил себе свою Дренку. В этом ящике оказалось светло, и он увидел Дренку такой, какой она была до того, как рак лишил ее соблазнительной округлости — спелой, полной, готовой к соитию. Сегодня на ней был корсет Сильвии. И она смеялась.
— Значит, теперь ты хочешь, чтобы я была только твоя. Теперь, когда от тебя не требуется быть только моим, жить только со мной, заниматься только мной, теперь я стала достаточно хороша, чтобы быть твоей женой?
— Выходи за меня!
Соблазнительно улыбаясь, она ответила: «Сначала тебе придется умереть» — и приподняла платье Сильвии, показав, что она без трусиков, — в черных чулках и поясе с подвязками, — но без трусиков. На Дренку, даже на мертвую, у него вставал; с живой или с мертвой, с ней ему всегда было двадцать лет. Даже при температуре ниже нуля у него вставал, когда она, вот так, из гроба, соблазняла его. Он приспособился поворачиваться спиной к северу, чтобы ледяной ветер не дул ему прямо в шишку, но все равно приходилось снимать одну из перчаток, чтобы дрочить. Иногда он так замерзал, что вынужден был надеть перчатку и сменить руку. Он провел на могиле не одну ночь.
Старое кладбище было в шести милях от города, на довольно безлюдной дороге, петляющей в лесу, уходящей потом вниз, к западному склону горы, и там перетекающей в старую-престарую грузовую трассу на Олбани. Кладбище на склоне благородно окружали канадские белые сосны. Вероятно, его можно было назвать тихим, красивым, печальным, но оно не было кладбищем, куда входишь — и сердце падает. Оно было такое милое, что, казалось, не имело никакого отношения к смерти. И еще оно было старое, очень старое, хотя нашлись бы и еще древнее на окрестных холмах: с выветренными, косо торчащими памятниками времен самых первых лет колонизации. А здесь первое захоронение — могила некоего Джона Дрисколла — относилось к 1745 году, а самой поздней была могила Дренки. Ее похоронили в последний день ноября 1993 года.
Из-за частых снежных бурь, разыгравшихся этой зимой, он почти не мог выбраться на кладбище, даже по вечерам, когда Розеанна отправлялась на собрание «Анонимных алкоголиков» и он оставался один. Но как только дороги расчищали, погода улучшалась, солнце садилось, а Розеанна уезжала, он парковал свой «шевроле» на вершине Бэттл-Маунтин, на расчищенной стоянке в четверти мили к востоку от кладбища, и шел до места по шоссе, а потом, стараясь как можно экономнее использовать фонарик, пробирался по обманчивой глазури льда к могиле. Он никогда не приезжал днем, как бы сильно ни хотелось, из боязни наткнуться на одного из ее Мэтью, или на кого-нибудь, кто мог бы удивиться, с чего это, в самом холодном месте округа, прозванного «холодильником», в одну из худших в истории штата зим, навсегда опозорившему себя кукловоду навещать могилу знойной хозяйки гостиницы. Ночью же он мог делать что хотел, невидимый никем, кроме призрака своей матери.