— Пятьдесят четыре.
— Много, много ему лет, — молвил в ответе швед, — вишь непрестанно он в трудах пребывает; надобно ему ныне покой иметь; а ежели и впредь, — продолжал Вилькин, — в таких уже трудах станет обращаться и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад в С.-Петербурге был болен, то более трех лет не будет его жизни.
Заслышав «непотребныя» слова, испуганные музыканты поспешно встали, завернули инструменты и послали за извозчиком. Присмотря их страх и суетливость, Вилькин начал с Чайкою «от книг разговоры иметь».
— Врешь ты все, дурак! — изругали хозяина испуганные музыканты.
Вилькин же спешил уверить их, что его предсказания не от дурости. «Который человек родился на Рождество Христово, — уверял швед, — или на Пасху в полуночи, и тот, как вырастет, может видеть диавола и станет признавать, сколько кому лет жить; сам я, например, проживу лет с десять…» — и пошел говорить от Библии.
— Я Библии не читывал, — отделывался Чайка.
— Полно тебе с ним и говорить-то, — останавливал Чайку его товарищ Рубан.
Рубан решительно струсил. Казалось, Тайная канцелярия выросла пред его умственным взором со всеми своими принадлежностями, а прежде всего с любезным генералом заплечных мастеров — Андреем Ивановичем Ушаковым. Двенадцать бутылок рейнского, выданные Вилькиным в подарок певчим, нимало не залили страха и смущения Рубана.
Дня два спустя после гульливой «вечерины» он уже стоит пред Мошковым[33], своим непосредственным начальником, и заявляет за собою грозное «Слово и дело!» Не корысть, а чувство сохранения собственной спины от розыска вызывало извет певчего.
То же чувство заставляет Мошкова того ж часа, как явился пред ним изветчик, препроводить его в Тайную без всяких расспросов.
И только Тайная начинает действовать обычным в то время порядком: отряд солдат с изветчиком или языком командирован арестовать немчина-болтуна под крепкий караул.
«И во всех тех непотребных словах Вилькина про его императорское величество шлюсь я, — заканчивал показанье язык, — шлюсь на своих товарищей, что и они все то слышали. В правом же своем показании на Питера подписуюсь под лишением живота без пощады, ежели я какой ради страсти да ложно доношу».
Животом своим (т. е. жизнью) Рубан, однако, не рисковал, так как товарищи почти слово от слова повторили его показания. Зато была маленькая рознь с ними в ответе ведуна-шведа.
«Сказывал я все то певчим, — объяснял Вилькин, — в такую силу, что могу я отчасти признавать болящих. Лет тому е двадцать, в Риге, учился я такой науке признавать чрез человеческие признаки, сколько кому жить и много ль будет у кого детей, и о прочем к гадательству. А говорил я, по тем человеческим признакам, что государю более жизни его не будет, как лет десять».
Таким образом, швед-ведун в надежде, если не вполне избыть, то, по крайней мере, значительно облегчить свое наказание, накинул жизни императору Петру Алексеевичу лишку семь лет.
Следователи не могли удовольствоваться ни этою прибавкою, ни ссылкою подсудимого на какие-то «человеческие признаки»; они решительно требовали, чтобы тот объяснил: на каком знании пророчит он столь мало жизни государю?
«С того знания, — отвечал ведун, — что, когда его величество, года тому с четыре, был болен и в то время все дохторы и лекари от него не отлучались и между собою имели коллегиум, на котором и учинили приговор: которые ныне его величеству лекарства от болезни пользу учинили, а впредь буде государю прилунится паки такая болезнь, то уже те лекарства его пользовать не будут для его великих трудов и беспокойств, и от того может чрез десять лет жизнь его скончать. Об этом консилиуме сказывали мне лекаре государыни, Раткин да Лейн. А чтоб только три года жить его императорскому величеству, таких слов я, Питер, не говаривал».
Очная ставка только и могла разрешить столь важное противоречие: сколько лет предсказатель давал на прожитие его императорскому величеству: десять или только три года?
«Молвил я или нет, — колеблется на очной ставке швед-ведун, — что государю только три года жить, конечно, не говаривал».