Вслед за этим красноглаголивым вступлением доносчик повествует о родинах жены, о ночной беседе с Маримьяной, причем начинает беседу со своей жалобы на бедность. На эту жалобу Маримьяна, по уверению Бунина, отвечала так: «Когда война была, то вам (морским служивым) деньги всегда давали без задержания; а ныне войны нет, так и денег нет! Да, царя дал нам Бог воина: все б ему воевать! Уж и то вся чернь от войны разорилась; можно б уж ныне дать людям и покой».
«На слова эти, — пишет Бунин, — я ответствовал тако: “Что ты, баба, бредишь? сие не от государя, но Богу тако быти соизволившу”. Но она вяще умножила рефлекции на персону его императорского величества, говоря тако: “Сей царь не царской крови и не нашего русского роду, но немецкого”. Что мя, — продолжает Бунин, — зело устрашило, и удивило, и понудило немедленно от оной требовать ясного об том доказательства, видя такую велию причину; что како сему быти мощно? Она же мне рекла: “Тако сие учинилось: когда блаженные памяти царь Алексей Михайлович изволил сказать царице Наталье Кирилловне: уже ты родила осмь дщерей, и ежели ныне паки родишь дщерь, то велю тебя постричь; а в то время оная царица была чревата[29]. И когда случилось ей родить, то родила она дщерь и, убоясь того гнева, велела немедленно сыскать младенца мужеского полу, который в те часы родился. И в то время посланные не могли нигде такого младенца русского сыскать, но сыскали у иноземца мальчика, нынешнего государя, и объявили, будто родились двойни: один мужска и другой женска полу младенцы. Так-то его и подменили!” Что мя, — повествует далее изветчик, — еще более в страх и удивление привело и вопросил ее паки: какие случаи она ведает о сем? Она же мне рекла тако: “Не только я ведаю, ведают и многие господа и другие, но не смеют о сем говорить. Еще ж, когда я была у города Архангельского, сказывал мне иноземец с клятвою, что сей-де царь подлинно наш (т. е. иноземец) природный, и посмотри-де, какая от него к нам будет милость; к тому ж (и мне сказала), и ты посмотри, кого он так жалует, что иноземцев!” На что я ей ответствовал: “Что его величество жалует всех за верность и за заслуги, несмотря на персоны, кто б какого звания ни был”. Она ж мне сказала: “Нет, до русских не таков, как до иностранцев”. На что я ей паки сказал: “Как вышеписанному случиться можно, ибо был у его величества блаженныя и вечнодостохвальныя памяти брат, государь царь Иоанн Алексеевич, то как бы он о сем не мог уведать? Тако ж и министры умолчать! А более, что которых за преступления, по указу его величества, всенародно казнят, како бы и они не могли о сем изглаголать!” Она же, богомерзкая, еще сказала: “Брат (т. е. Иван — Алексеевич) был скорбен, и сего не для чего было ему произыскивать, ибо (он) не хотел владеть престолом, и при животе ему (т. е. Петру) власть свою всю сдал; а бояре за тем не смеют говорить, что лишь кто на него (Петра) какое зло подумает, то он тотчас и узнает; а коли б не то, то они (т. е. бояре) давно б его уходили”. Об чем я оной еще спросил: “Почему его величество может (узнать мысль) у человека, не видя явного дела”. — “Он сему научился!”
И тако, — заключает доносчик, — от оной сии непотребные разговоры, яко от ехидны зло излиянный яд, слыша, больше не мог за страхом и непотребностию спрашивать, и сказал ей тако (чтоб она больше сего не говорила мне): “Ведаешь ли ты, баба, что тебе за сие мало, что голову отсекут?” Она же мне сказала: “Здесь лишних никого нет и проносить некому”; понеже в то время только было нас в светлице трое: я нижайший с женою, да оная, Маримьяна. И сего ради, видя, что от оной сии вреды могут распространяться более, дабы прекратить, я нижайший… (поспешил)… донесть. Государственной Тайной канцелярии, — ловко расписывался изветчик, — всенижайший слуга, обретающий при господине вице-адмирале Сиверсе за секретаря, писарь Козьма Бунин. С.-Петербург, 8 января 1723 г.»
Без всякого сомнения, в доносе была доля правды, но эта часть едва ли значительна; все остальное принадлежит фантазии и бойкому перу вице-адмиральского писаря. Так, по крайней мере, можно думать, видя необыкновенную гладкость, последовательность рассказа, наконец, прислушиваясь к тем эпитетам, резким словцам насчет Маримьяны, которые как будто невольно срывались с уст Бунина; все это, сильное и ловкое на бумаге, — не могло бы быть на деле. Обзови он старушку «богомерзкою» и другими «скаредными» словами — «богомерзкая», естественно, остановилась бы, и, таким образом, прекратила бы беседу прежде, нежели домашний секретарь вице-адмирала закричал: «Ведаешь ли ты, баба, что тебе за сие мало что голову отсекут!» Баба, как видно из дела, не так была глупа, чтоб самой расточать «непотребные» слова перед человеком, с первого же слова ставшим пред ней в положение изобличителя. С другой стороны, что изобличение во многом было ложно, можно догадаться и из того, что Бунин обошел устную, обычную форму тогдашних доносов; нет, он не ждет, пока речь его будет внесена в протокол Тайной канцелярии, он сам предъявляет ей обточенную, обчищенную, кудреватую, с патетическими обращениями насчет «богомерзкой» старухи. Солгать бойкому писарю-секретарю на бумаге было гораздо сподручнее… Итак, мы сомневаемся, чтоб все непристойные россказни, отнесенные Буниным к Маримьяне, действительно принадлежали бы ей: но в таком случае, какой же имеют они интерес: выдуманные Буниным, бродили ли эти нелепые толки в черни, принадлежали ли они тогдашнему серому народу? Принадлежали — и в этом нет сомнения; об этом свидетельствуют другие дела Тайной канцелярии, дела, именно возникавшие по поводу сомнения народа: не выродок ли Петр из Немецкой слободы? Бунину стоило только прислушаться к подобным толкам, а они, так сказать, носились в воздухе, и свести весь этот бред, имевший, впрочем, основание в непонятности народу деяний Петра, свести эти толки в одно сочинение; вице-адмиральский писарь, в чаяньи награды, и выполнил эту задачу с немалым искусством.