— Нам с маменькой кажется, что, если бы Людмила не любила Рощина, она не чувствовала бы такого отвращения к светлейшему, и никто меня не разуверит, что, если бы этой любви не поддерживали, она давно угасла бы.
— Кого же ты в этом подозреваешь?
— Бабиньку, разумеется, кого же больше? Рощин у нее бывает, она прямо заявила нашему отцу, что не откажет ему от дома, помнишь?
— И ты думаешь, что они там видятся?
— Разузнаю. У меня, если я захочу, и камень заговорит!
— А мой совет — этого вопроса лучше теперь не ворошить. Чем спокойнее будет Людмила, тем лучше. Да и старуху против нас восстанавливать небезопасно, она нам крепко может насолить. К ней милостив цесаревич с супругой. Подумай только, что за неприятная выйдет история, если она вздумает просить защиты против светлейшего у цесаревича. А от нее станется и это, она для Людмилы на все пойдет.
Лев Алексеевич не мог не согласиться, что сестра права, и, еще раз заручившись ее обещанием сообщить о невозможности обойтись без его содействия в затеявшемся против Людмилы заговоре, покинул дом Пановых в совершенно другом настроении, чем был тогда, когда вошел в него.
Прошло дней пять с приезда Льва Алексеевича, и, по-видимому, все шло в доме по-прежнему, но это было только видимостью; нравственное состояние семьи было неузнаваемо. Все, начиная с хозяина дома и кончая последней судомойкой, находились под жутким гнетом ожидания таинственного события, которое должно было произвести переворот в жизни семьи не то к лучшему, не то к худшему. Что это за событие — об этом никто не осмеливался рассуждать, но все ожидали его с нетерпением, а на Людмилу Алексеевну смотрели с благоговейною жалостью, как на намеченную жертву честолюбия родителей и брата.
После разъезда гостей в памятный день ее ангела Лев Алексеевич заперся с матерью в спальне и разговаривал с нею очень долго. Горничная Екатерина, дремавшая в гардеробной в ожидании звонка, рассказывала на другой день в девичьей, что уже солнышко вставало, когда ее позвали укладывать барыню в постель. С отцом Лев Алексеевич отложил до поры до времени всякие объяснения относительно затеянной опасной интриги и просил мать уговорить мужа ни во что не вмешиваться. И, должно быть, сенатор нашел удобным последовать советам супруги: все замечали, что он избегал оставаться наедине с сыном и большую часть времени проводил в кабинете один, за бумагами.
Обеспечив себе свободу действий со стороны родителей, Лев Алексеевич занялся Людмилой особенно старательно и стал следить за каждым ее шагом так ревниво, что у нее не оставалось ни одной свободной минуты на размышление и на то, чтобы сообразить, что с ней делают и на что ее готовят. Эти пять дней она прожила в умопомрачительном чаду, всецело под нравственным гнетом брата, который не давал ей свободно вздохнуть даже ночью: чувствуя его присутствие за стеной, она ни на чем не могла остановиться мыслями и не смела даже выплакать душившую ее тоску из опасения быть на другой день выбраненной за красные от слез глаза; от нее требовали, чтобы она с утра была хороша и свежа, как роза. С утра импровизировал Лев Алексеевич поездки и прогулки с сестрой по магазинам, где накупал ей красивых вещей и нарядов, чем возбуждал любопытство встречавшихся с ними светских дам и франтов, которые разносили по всему городу рассказы про его внимание и нежность к красавице-сестре. Но этим не ограничивались его заботы о ней; дня не проходило, чтобы во время катания с ней по улицам, или остановок у лучших магазинов, или прогулок по Летнему саду и по Английской набережной им не встретился, как бы невзначай, светлейший князь Потемкин и не остановился, чтобы милостиво поговорить о городских новостях с Львом Алексеевичем и сказать несколько любезных фраз его сестре.
Эти минуты были для Людмилы ужасны. Под страстным, пожирающим взглядом своего обожателя и строгим, неумолимым взором брата, перед которым она с детства привыкла трепетать, бедная девушка чувствовала себя совсем уничтоженной. Великолепный князь Тавриды с его колоссальной фигурой, сверкавшей золотым шитьем и драгоценными камнями, производил на нее впечатление страшилища резкими чертами лица и кривым глазом; она вздрагивала от ужаса при воспоминании о нем, а в его присутствии испытывала ощущение пичужки, загипнотизированной гигантским змеем. Она холодела, когда князь смотрел на нее, теряла сознание, и ответы, срывавшиеся с ее губ, казались ей произнесенными чьим-то чужим голосом, а не ею. И долго-долго стоял у нее гул в ушах от напыщенных двусмысленных комплиментов, которые светлейший щедро рассыпал перед ней.