Тут моя мать, перепачканной брынзой рукой выключив телевизор, решительно заявила:
— Вильгельмина Солнышко Аптон, ты меня слышишь? Мне нужно поговорить с тобой.
— О Господи! Я минуты три уже жду, что ты хоть что-нибудь скажешь!
— Не поминай имя Господа всуе, — одернула она меня.
— Ви!.. — вздохнула я. — Ты можешь сколько угодно верить в Господа и все такое, но это не означает, что ты будешь мне назидать и цепляться к моим словам.
— В моем доме правила устанавливаю я. — Она уселась за стол, разложив перед собой куски сырого мяса и сыр. — Это правило номер один. Теперь правило номер два — пока мы не разрешим твои проблемы, которых ты сама себе нахватала, ты не будешь сидеть целыми днями в доме и киснуть. Ты меня слышишь?
— Слышу, — буркнула я, теребя тигровую лилию в вазе.
— Ты займешься делом. Пойдешь поработаешь в ГИАНе. Я не сомневаюсь, в Национальном американском музее обрадуются новой порции черепков. Начни какие-нибудь раскопки. Почитай лекции… я не знаю… устройся в Музей бейсбола. Или обрядись в старинное платье и отправляйся в Музей ремесел, поучись вязать веники. В общем, историку есть чем заняться. Можно придумать что-нибудь подходящее, пока ты не сможешь вернуться в Стэнфорд.
— Знаешь, Ви, — ответила я, — не люблю тебя огорчать, но, я считаю, возвращение в Стэнфорд не обсуждается.
— Это мы поглядим. — Она покосилась на меня. — А пока займись чем-нибудь. Иначе совсем раскиснешь. Я вот могу тебе предложить помыть вместо меня больничные утки. Меня бы такая помощь устроила. — Она улыбнулась, и лицо ее на мгновение помолодело. — Да и тебе трудовые заботы не помешают.
— Видишь ли, Ви, я люблю тебя, однако утки мыть не буду. Никогда.
— А я считаю так — если ты живешь со мной, то, боюсь, у тебя нет выбора. — Она вздохнула, потерла лоб, и рот ее повис в унылой складке. — Вилли, я просто не могу в это поверить. Не могу, и все. Я же возлагала на тебя такие надежды. Я хотела, чтобы у тебя получилось все, что не могло получиться у меня, потому что не была такой умной, такой красивой, как ты. В пятнадцать лет я сбежала из дому, не желая доучиваться в школе, как меня заставляла мать. И вот мой печальный итог.
— Да все ты правильно делала, Ви! — Я попыталась ее утешить, но вдруг поняла: мне больше нечего ей сказать.
Далее последовала тягостная болезненная тишина, в которую вторгались лишь крики толпы из парка, кваканье из лягушатника и мерное тиканье дедушкиных часов в столовой. Потом мать сказала:
— Ну что ж, когда-нибудь я охотно выслушаю твою историю полностью — когда ты созреешь. Возможно, смогу помочь. К тому же покаяться в грехах само по себе полезно — это облегчает душу.
Я потупилась, уставив взгляд на свои руки. Молниеносной вспышкой в памяти мелькнула картина — красные блики от брезентовой палатки на моем спальном мешке, густой пушок на руке Праймуса Дуайера, пустая бутылка из-под виски. Я передернулась, прогоняя воспоминание.
— Знаешь, Ви, я не думаю, что это надо рассказывать, — откликнулась я. — Ничего хорошего нет в той истории. Правда, нет ничего хорошего.
— Ну разумеется. Теперь ты думаешь именно так. Но ничего, все образуется, вот увидишь. — Она похлопала меня по руке, оставив на моих пальцах хлопья тертого сыра. — Мне больно видеть тебя такой, Вилли. Куда подевалась твоя энергия, твой задор? Вид у тебя просто жалкий.
— Знаю. Моя энергия застыла маленьким комочком посреди аляскинской тундры.
— Еще бы. — Лицо ее озарилось каким-то нежным светом, и она добавила: — А все-таки я рада видеть тебя дома.
Вздохнув поглубже, она закрыла глаза и продолжила:
— Я говорила, что мне нужно многое тебе рассказать, и сделаю это. Я все откладывала, и сейчас, возможно, не лучший момент, но чем дольше скрываю от тебя правду, тем больше лжи между нами. — Пристально глядя на меня, она теребила на груди крестик.
— Что именно? Что ты хотела сказать? Говори! — Я уже начинала нервничать.
— Дай мне минутку, Вилли. Это не так просто.
— О Господи! Наверняка что-то ужасное.
— Это с какой стороны ты на все посмотришь. Только сначала, Вилли, я должна извиниться за то, что врала тебе столько времени. Ты готова?