– Знаю.
Свернув за разговором у заснеженного Летнего сада, они переехали мост через Фонтанку, поблёскивающий золотом перил; миновали терракотовую с белыми прожилками глыбу Пантелеймоновской церкви – памятника первой морской победе Петра Первого, – и покатили к Литейному проспекту.
Мунин уже успокоился.
– Видите ли, – сказал он, – есть как бы две правды. Это нормально в любой науке, а в истории особенно. Есть правда для обывателей. Для вас, извините, и для них.
Историк махнул рукой в сторону прохожих за окном машины, и Одинцов уточнил:
– Для массы? Для народа?
–
Для народа. А я имею в виду правду для специалистов, которые знают предмет более глубоко и разносторонне. То, что вам известно про Ивана Грозного, – это примитивная схема, которая грубо слеплена, проста для запоминания и удобна в использовании. Но мы, историки...
–
Вы только сейчас говорили, что кроме вас никто не знает правды. Теперь оказывается, что её знают все историки. Противоречие, однако!
–
Нет никакого противоречия. Любой мой коллега, если он действительно профессионал и притом неангажированный, с документами в руках за пять минут объяснит вам, почему Иван Грозный –
не кровосос. В отличие от обывателей, которые получают сразу готовую схему, нам полагается собрать факты, потом проверить их на достоверность и только тогда уже складывать один к другому. Проблема в том, что учёный обычно стремится подтвердить или опровергнуть какую-то гипотезу – свою собственную или своих предшественников. Поэтому интерпретирует события с заданным результатом, и картина получается необъективной.
Одинцов с интересом взглянул на Мунина:
– Чем же вы в таком случае отличаетесь от остальных?
–
Тем, что я поставил принципиально другую задачу, – с гордостью сообщил историк и поправил на носу съехавшие очки. – Я не пытался ничего доказать или опровергнуть. Мне было не важно, Иван Грозный – это исчадие ада или святой. Точно так же Пётр Первый мог быть агентом Европы или патриотом России, а Павел – безумным солдафоном или титаном духа, который опередил своё время. Я знал о них то же, что и другие. Просто обратил внимание, что действия Ивана Васильевича, Петра Алексеевича и Павла Петровича очень отличаются от действий остальных государей, зато очень схожи между собой.
Мунин погладил папку.
–
Поступки каждого человека, – сказал он, – это его личное дело. Мало ли что кому взбредёт в голову? Но когда странные и притом одинаковые поступки совершают руководители страны, живущие в разные времена, да ещё совершают не вынужденно, а преднамеренно – тут уж извините. Это не может быть случайностью. Очевидно, есть какая-то закономерность, есть система!
– И эту систему вы... – начал Одинцов, а Мунин подхватил:
–
...и эту систему я попытался описать. Просто сложить и сопоставить исторические факты, ничего не доказывая и не опровергая.
Машина пересекла Литейный проспект, обогнула по дуге акварельный кулич Спасо-Преображенского собора вдоль ограды, набранной из трофейных пушечных стволов, и скоро вывернула на Кирочную улицу.
–
Спасибо. Где-нибудь здесь остановите, пожалуйста, – попросил Мунин.

Вдоль поребрика всё было занято, но чуть впереди мигала левым поворотником припаркованная машина. Одинцов притормозил за ней; включил аварийку, перекрыв полосу и давая водителю выехать, а потом ловко нырнул на освободившееся место.
– Это что значит? – спросил он, глянув на обложку папки, поверх которой красовалась большая жёлтая этикетка с надписью: Urbi et Orbi.
Мунин смутился и принялся запихивать папку в сумку.
–
Урби эт орби? Да так...
–
Ну а всё же? – не отставал
Спасо-Преображенский собор.
Одинцов.
– Это значит «Городу и миру» на латыни. Овидий... поэт был такой древнеримский... Овидий писал, что другим народам на земле даны границы, а у римлян протяжённость города и мира совпадают. В общем, обращение такое древнеримское – ко всем и каждому. Урби эт орби.
Мунин справился с папкой; попрощался, вылез из машины, накинул капюшон и побрёл в сторону пешеходного перехода.