Петр снова замолчал, потом потухшим голосом заключил:
— Остальное сам сочини: о капризной погоде, о том, как Ле Форт пьяным напился у канцлера Головкина на ассамблее, да поторопи своего сира с ответом, ибо через неделю я еду в Ригу, осматривать гавань, а вернувшись — сделаю новые распоряжения державе, к коим вам надлежит быть готовыми.
— В течение двух-трех часов я напишу мое донесение заново, Ваше Императорское Величество, и отправлю его немедля.
— А зачем еще раз переписывать? — удивился Петр. — Ты здесь про погоду, про то, как часто снег на дождь меняет, добавь пять строчек, я подожду, сам и отправлю, — моя ведь вина, что твое донесение вовремя не попало к великому князю.
Де Лю съежился, задумался над листом бумаги, потом отточил перо еще более и начал старательно и очень быстро писать.
Пять минут прошли в тишине.
Потом де Лю передал государю две страницы. Петр быстро пробежал их, кивнул:
— Молодец. Ступай, бог с тобой…
Ботфортою государь шаркать не стал, несмотря на то что посланник, сияя глазом, танцевал весь путь от стола до двери.
Как только гостя проводили к экипажу, в залу вошел Толстой.
— Подслушивал? — спросил Петр.
— Да уж не без этого.
— Отправь почту с чрезвычайной оказией.
— Снаряжу немедля.
— И еще — даю тебе два дня сроку: вызнай, кто так рьяно печется о моем здоровье? Кому выгодно сделать меня хворым на радость Европе?
— Но ведь вы сами не делали тайны из того, что ездили пить олонецкую воду нынешним летом. Всем известно и то, как после коронации государыни императрицы вы изволили врачевать себя московскими минеральными водами.
— Врачевать?! Вздор! Водами лечиться нельзя, водами должно гадость из себя вымыть! Сие — профилактик! Корабль, чтоб сто лет служил, нуждается в постоянном осмотре; организм человеческий — в том же! Что ж не пеклись о моем здоровий, когда я на глазах у всей Европы карлсбадские минеральные воды вливал в себя чуть что не ведрами, чередуя с пивом и кузнечными упражнениями в Бжезове?! Почему тогда никто о моем здоровий не пекся? Ты-то сам мне только-только пел, что я крепок, как столб! Брюхо лишь временами дает о себе знать, да и то после ассамблей! Нет, кому-то очень хочется уложить меня в постель и попотчевать снадобьями и лекарствами… Каков резон? Кому на выгоду? Кому во вред? А? Толстой?
Тот ответил не сразу; долго смотрел на пламя в камине, потом спросил:
— Когда будем служивым в коллегиях жалованье выдавать, государь? Два года уже не платили.
— Они наворовали за эти два года на двадцать лет вперед!
— Кормить семью надо, ты не платишь, поневоле станешь плутовать.
— Головы им, бездельникам, сечь надо!
— Плати — тогда секи; позволяй — тогда требуй. А так ведь словно какая ржа ест государево дело.
— Отчекань денег — уплачу.
— Ты не у меня проси, ты у своих фабрикантов проси и купцов, пускай золотом заем дадут, всем они тебе обязаны, любимцы твои…
— Они — мне?! Нет! Мы им обязаны! Горе только, мало таких промышленных да торговых людей в государстве, страх живуч; думных да казенных крыс исстари все боятся, так и ждут, что приедет какой черт из столицы и почнет: "Нельзя, не велено, покажь бумагу, дай отчет, не позволю!"
Петр поднялся, подхватил палку, пошел прочь, не попрощавшись; у двери, не оборачивая головы, повторил:
— Сроку даю — два дня. Гусь был отменен, благодарю.
…Но уходил он отсюда не так, как раньше; песни старого дружества в его сердце не было с того самого дня, когда Толстой с Остерманом понудили его не казнить Екатерину.
Никакие доводы не могли поколебать Петра — он был намерен свершить возмездие через неделю-две после того, как улягутся разговоры о Монсе, однако же Толстой бросил ему в лицо страшное:
— Ну ладно, ну обида жжет, понимаю! Но тебе не тридцать уж и не сорок! Об детях подумай, государь! О Елисафет с Аннушкой! Кому отдашь престол? Детям шлюхи? Значит, снова после тебя придут боярские чумырла в своих халатах Россией править и на все, что ново, станут "нет" говорить твоим подданным! Неужели этого ты России желаешь?!
Слова Толстого сломили государя.
Он тогда сник, съежился, махнул рукою, отошел к окну, дабы господа вельможи не заметили слез, сверкнувших в уголках его огромных глаз.