Бумаги оказались не документами, а письмами. Часть из них была на русском со старинными «ятями» в конце слов, а часть на иностранном. Генка сразу даже не смог разобрать на каком.
Многие строчки были размыты, многие — полустерты, а некоторые невозможно было прочесть, потому что чернила выцвели от времени и оставили на бумаге едва заметный, полупрозрачный след.
— Разберешь их, как же, — проворчал Димка.
У Генки энтузиазма было побольше:
— Разберем. Не сразу, конечно. Покумекать нужно.
— Кумекай, — согласился Димка. — Это по твоей части.
— А ты что? Самоустраняешься?
— А чего я? Иностранным не владею, невидимые чернила читать не умею, голова варит туго.
— Последнее абсолютно точно, — подтвердил Генка. — Ладно, без тебя обойдусь. Надо же узнать, что это за гусар.
Димка все еще крутил статуэтку в руках.
— Я ее к себе заберу, — сказал он. — Тебе — письма, мне — гусар.
— Бабка найдет, — предупредил Генка. — Мне-то все равно, а тебе головомойка приличная достанется. Начнет пытать: чей? где взял? Вещь-то ценная.
Димка задумался, потом вздохнул и протянул гусара Генке:
— Точно говоришь. Сто раз с бабкой ругался, чтоб в мои вещи не лезла, все равно все проверяет. Мимо нее мышь не проскользнет, не то что серебряная статуэтка. Сегодня же обнаружит. У тебя целее будет.
Димка ушел, а Генка занялся письмами. Он аккуратно разложил листочки, отделив слежавшиеся друг от друга, и принялся за расшифровку.
Он сразу отметил, что встречаются два почерка: один тонкий, выписывающий каждую буковку, ровный и красивый, другой — быстрый, летящий, неразборчивый и размашистый.
Интересно, есть ли в них разгадка самого главного — зачем человеку в костюме понадобилась эта сумка. Ведь Димка прав: серебряный гусар — не такая большая ценность, чтобы считаться сокровищем или кладом, спрятанным когда-то в пустоте между аркой и домом.
* * *
Письмо первое
«Милая Сонечка!
В самый последний раз пишу Вам из Москвы. Мое новое местопребывание — 8-я армия генерала Брусилова.
Накануне Австрия объявила войну Сербии. В России началась мобилизация.
Нас спешно и без особой торжественности произвели в офицеры. Теперь мы уже не юнкера, а офицеры русской армии.
Среди нас царит воодушевление. Уверен, что Ваш брат будет считать эту войну никчемной, а воодушевление — глупым, но Константин всегда был настроен враждебно ко всему военному, а ко мне он слишком строг.
Я ведь не обольщаюсь, как многие, тем, что война против Австрии — дело нескольких недель или даже дней. За Австрией стоит Германия, которая не так слаба.
Но не верить в победу я не имею права в силу того, что выбрал себе долю командира-артиллериста. Высокую материю оставляю Косте. Он у нас философ, ему и философствовать.
Ах, простите, Сонечка! Я Вас слишком утомил размышлениями о военных делах. Вам о том думать совсем не надобно.
В Вашей милой головке должны жить совсем другие мысли — о гимназии, о классных дамах и о красивых нарядах (они Вам так к лицу!). Надеюсь, что хотя бы иногда будете думать и о друге Вашего детства, о новопроизведенном офицере, обо мне, о Николае Зайцеве.
Как жаль, что Вы теперь не в Москве, а я не в Петербурге! Как хотелось бы мне пройти с Вами по Невскому или погулять по Арбату, еще раз заглянуть в Ваши добрые карие глаза, услышать Ваш прелестный голосок, пожать Вашу тонкую ручку!
Помните, как каждое лето мы все вместе выезжали на дачу в Павловск? Когда я думаю о Вас, то кажется, что это было только вчера и еще будет завтра, а когда смотрю на свою форму, на тугой ремень и портупею, то понимаю, что Павловск остался далеко в детстве. Может быть, когда-нибудь после войны он повторится, и Вы с Костей будете рядом, и воздух будет пахнуть июльским зноем, но только не теперь.
Увы, все это теперь невозможно! Завтра наш эшелон отправляется к Киеву.
Косте я написал отдельно. Передавайте поклон Вашим многочтимым родителям. Помнят ли они Николеньку? Кланяйтесь всем знакомым.
Искренне Ваш
Николай З.
17 июля 1914 года».