– Ну, Келли, вы же добрый человек, нет, нет, нужно быть более великодушным. Мистер Романько пока ничем… – Питер сделал паузу, – ничем не скомпрометировал себя. Он ведет себя… Он ведет себя достойно! – Последнее слово Скарлборо произнес с особым нажимом.
– Я бы… – не врубился Келли, но Питер Скарлборо одним словом, коротким и резким, отрезал:
– Здесь я говорю!
– Стоит ли ссориться? – примирительно сказала Кэт. – Конечно, мистер Романько – джентльмен, если он даст слово, то сдержит его, разве я не права?
– Права, права, детка. На том и порешим. Вы согласны, мистер Романько?
Мы возвратились в дом. После коротких сборов Питер Скарлборо, Келли и Кэт удалились. Я проверил: двери были прочно заперты, окна, как и прежде, задраены средневековыми дубовыми ставнями, кои пушками не пробьешь, словом, они надежно замуровали меня, уверенные, что отсюда комар не улетит. К тому же я не исключал возможность, что или Келли, или кто-то другой, незнакомый мне, стережет и не упустит меня, если даже мне удастся-таки «просочиться» наружу.
Я включил телевизор.
Детская передача, реклама по другой программе, урок вышивки крестом, американский фильм из жизни Дикого Запада…
«Телефон!»
Я поднялся из кресла, куда устроился с дистанционным управлением в руке и взялся за желтую трубку. Сердце готово было выскочить из груди.
Короткие гудки свидетельствовали, что он работает. В спешке забыли отключить? Нет, Питер не из тех, кто забывает такие «мелочи».
У меня не оставалось выхода. Нужно было рисковать. Я набрал парижский код и через минуту услышал такой знакомый, такой родной голос Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»
Если та злополучная тихоокеанская акула действительно не ведала, что я – советский человек, то Келли это знал доподлинно. Не стану утверждать, что он был патологическим антисоветчиком, но то, что он испытывал неприязнь ко мне, к нашей стране, не вызывало никаких сомнений. Он был так воспитан, и к нему трудно было применить обычные человеческие понятия, такие, как порядочность, снисходительность, терпимость. Он был воинствующий антисоветчик, и не его вина в этом – так его воспитали средства массовой информации, наше не всегда благородное прошлое, о котором на Западе было доподлинно известно многое из того, что относилось у нас к уголовно наказуемым деяниям; более того – он с молоком матери впитал ненависть, ну, пусть не ненависть, но твердое убеждение, что если ему что и грозит в этой жизни, так это мы, советские, наши ракеты с атомными – кстати, самыми мощными и самыми неуязвимыми боеголовками, наш неуловимый, скрывающийся в неизведанных глубинах Мирового океана подводный флот, наши миллионные армии прекрасно обученных и не ведающих угрызений совести и сомнений солдат. У нас был искусственный голод 33-го и миллионы уничтоженных в ГУЛАГе, у нас были униженные Борис Пастернак и Александр Галич, мы согнали бесправных крестьян в колхозы и заставляли их бесплатно трудиться во имя коммунизма, у нас… у нас, наконец, не признавали секса и гомосексуализма, свободной прессы и инакомыслия, – словом, империя зла, нависшая над миром как дамоклов меч. И Келли искренне, утробно боялся нас и нашего мира, и всю свою ненависть, весь свой животный страх решил выместить на мне. Я не осуждал его, и в душе у меня не копилась ненависть к нему: просто мечтал отдубасить его до посинения…
Разговор, начавшийся с пустячков, с обычных утренних сентенций Питера Скарлборо, вроде того, что у нас и у них (он имел в виду нашу страну и Запад, где он чувствовал себя как рыба в воде), так много несогласованностей и противоположных тенденций, что никогда два мира не сойдутся на общей основе, а будут подозрительно следить друг за другом, накапливая оружие и ненависть, и однажды – не дай бог дожить до того дня! (тут Питер Скарлборо истово перекрестился) – две боящиеся друг друга силы схлестнутся в последнем смертельном поединке.
– Глупее и бессмысленнее исхода трудно и придумать, – сказал я, с трудом впихивая в рот кусочек осточертевшей яичницы с беконом.
– Отчего же, – продолжал гнуть свое Питер, как всегда, с завидным аппетитом уплетая вторую порцию дополнительного бекона. – Отчего же, мистер Романько, весь ход вашей истории – это запрограммированная система уничтожения в человеке всего человеческого во имя мифического нового человека, удручающий образ жизни которого создал еще небезызвестный сир Робеспьер. Он начал с призыва к добродетели, а закончил жесточайшим, без суда и следствия, террором, развязанным против собственного народа. А разве Сталин не продолжил этот уникальный эксперимент, создав такую совершенную машину уничтожения, перед которой меркнут гитлеровские концлагеря?