Говорили, что, устроив для друзей прощальный ужин, Алексей решил напоследок побаловаться картишками и крупно проигрался. Но этим разговорам Аня не придавала значения – даже если и так, он ведь едет воевать, когда еще ему доведется беззаботно повеселиться?
Но как бы то ни было, неожиданно оказалось, что счет в банке, откуда всегда можно было снять деньги, почти пуст. Платить за аренду богатой московской квартиры молодой вдове было нечем, и пришлось, пряча слезы, отказаться от семейного гнездышка, которое с такой любовью устраивала Аня после свадьбы. Со вкусом подобранные ковры, портьеры, старинные кресла и вазы пришлось распродать за гроши. Шла война, и предметы обстановки резко обесценились – всем уже было не до интерьеров…
Впрочем, все равно жить в Москве становилось все сложнее – с начала войны цены на продовольствие в крупных городах ощутимо выросли, и кухарка, возвращаясь с рынка, только и делала, что жаловалась на дороговизну. Шутка сказать, за фунт говядины, которому до войны красная цена была гривенник, теперь просили полтину… Даже хлеб и тот подорожал!
Аня подумала-подумала и решила, что самым лучшим для нее будет уехать в старое дедовское имение Привольное, унаследованное после смерти родителей. Слава Богу, это имение не было заложено, а в деревне можно совершенно безбедно прожить и на маленькую вдовью пенсию. Алексей, как только попадал в сложные денежные обстоятельства, каждый раз уговаривал Аню заложить или продать Привольное, но она при всей любви к мужу никак не могла этого сделать – в парке усадьбы были похоронены ее дед и бабушка. Нельзя же было продать вместе с имением могилы близких?
К счастью, муж в конце концов понял, что она не в силах расстаться с Привольным, и не только перестал настаивать на продаже, но даже, уезжая на фронт, просил ее любой ценой сохранить старый дедовский дом.
И вот теперь у Ани есть свой угол, где она сможет найти покой. В Москве никто из знакомых не хотел понять ее тоску – ее заставляли принимать участие в каких-то благотворительных комитетах, дежурить в госпитале, собирать посылки для фронта… Считалось, что вдовам чрезвычайно полезно загружать себя общественной деятельностью. Подруги приходили к ней читать письма из действующей армии от мужей и женихов, показывали фотографии затянутых в военные портупеи красавцев…
Красавцы военные в посланиях к близким всячески хвалились своими фронтовыми подвигами и порой настолько увлекались, что сбалтывали лишнее, и их письма, попадая по пути домой в лапы военной цензуры, покрывались множеством черных помарок, скрывавших опасные слова. Но эти хвастуны, якобы чуть ли не в одиночку бравшие в плен полки немцев, были живы и здоровы и продолжали радовать родных своими байками.
А ее Алеши больше не было на свете! Хуже таких писем могло быть только одно – когда знакомые с притворно унылыми лицами заглядывали Анне в глаза и говорили: «Дорогая, мы так тебе соболезнуем! Ну надо же – Алешу убили! И кто бы мог подумать! Такой цветущий мужчина, почти мальчик – и вот на тебе! Но ты, похоже, уже оправляешься потихоньку? Сделай над собой усилие, дорогая. Ты еще так молода, а время – лучший лекарь».
Нет, уехать, уехать от этой раздражающей московской суеты, от бестактных людей, от сочувственных расспросов, скрывающих назойливое любопытство к чужой беде… И укрыть от всех свою боль.
Привольное находилось у самой границы Московской губернии, в глухом месте, куда выходили клином вековые владимирские леса. От ближайшей железнодорожной станции до усадьбы нужно было ехать еще верст двенадцать на лошадях.
Старая няня, вековавшая свой век в Привольном после того, как Нина и Анюта выросли, встретила свою питомицу на станции, подрядив возницу.
Аня вышла из вагона и с наслаждением вдохнула полной грудью – здешний воздух, напоенный ароматами трав, хвои и качавшихся рядом с железнодорожными путями полевых цветов, так отличался от летнего воздуха Москвы, пропитанного цементной пылью и жаром раскалившихся на солнце камней и жестяных крыш… Даже голова слегка закружилась.
– Ой, детонька ты моя горемычная, – кинулась няня со слезами к Анне. – Несчастная ты моя сиротинушка! Ой, убили соколика нашего, красавца писаного! Ой, горе… Вот она, война-то проклятая! Немчура окаянная что понаделала! Вдовой мою кровиночку оставила в двадцать-то лет! Чтобы их-то жены аспидские так вдовели! Чтоб они все пропали, чертово семя! Чтоб их небесным огнем попалило, чтоб они с голоду попухли…