На улице пахло рыбными пирогами. Правда, мать говорила, до довоенных пирогов этим — из серой, ручного помола, вперемешку с картошкой, муки — было далеко. Да для Тайки главное было — рыба. А рыбы той (про желтых жирных карасей и говорить пустое) в зауральских озерах хватало! Вот и плыл по улицам этот запах рыбы — жареной, вареной и печеной, — слышались песни, играли гармошки. Народ гулял. И было гулянье то людям, как обновка бедной вдове. И радостно, и горько. Что за праздник, что за обновка, что за гульба без мужа, без брата, без отца? Да кто на гармошке-то наяривает? Школьная техничка Матрена Небогатова — вдова, потерявшая на фронте сына мать! Может, из последнего испекла этот пирог с рипусом. Ишь зазывает к столу, говорит, не побрезгуйте угощением, спойте со мной частушку под мою гармошку. Мне, мол, легче станет.
Эх, топну я, топну я, топну ногой!
Поведу по воздуху да белой рукой.
С крутого пригорка платочком махну.
Горькою песней в сердце плесну.
— Эх, тетка Матрена! Опять напилася! — пожалела Тайка техничку, пробегая мимо ее крылечка. Вспомнила, как честила ее «шпионкой», запоздало устыдилась.
Вот и ограда. Воротца притворены, значит, никого дома. Отец с матерью, должно, ушли к родне в Пеньковку. Замирая, вошла Тайка в избу. На лавке в переднем углу стояла икона, перед иконой мигала лампада.
Бабушка стояла на коленях и кланялась, кланялась до самого полу. Крупные слезы бежали по морщинам, как по знакомым тропинкам. Давно уже отец велел бабушке выбросить иконы. Но она таки спрятала одну маленькую — богородицы — и доставала ее по престольным праздникам. Только ведь сегодня не святки, не троица.
— Баба! Ты чего? — вся замирая, подошла Тайка к бабушке.
— Ой, Тайка-Тайка, скончалася Евгения-то Ивановна, вечная ей память, вечный покой… — Бабушка тяжело осела на пол и заголосила: — Скончалася наша голубушка, золотистая-а!
Тайка, словно среди ночи молнией высвеченную, увидела Евгению Ивановну в тот ослепительный день у колодца. В белом батистовом платке, с выбивающимися из-под него упругими солнечными завитками. Потом, как сидели они втроем в тягучие зимние вечера у огня, расстелив подле плиты веселое клетчатое одеяло, и Евгения Ивановна читала им с Наташей про смешных парнишек Чука и Гека, и про голубую чашку, и про дальние страны… Потом пили мятносмородиновый чай с оранжевыми картофельными кренделями прямо на полу, у огня. И вспомнилось Тайке почему-то, как старательно мыла Евгения Ивановна свою голубую чашку и ставила ее отдельно от всей посуды. И вообще в доме Калинкиных любили голубой цвет, и еще белый… А совсем недавно учительница говорила бабушке: «Мне бы самое главное, Пантелеевна, весну перевесновать, такое это мучительное для меня время!» Значит, не перевесновала…
* * *
В ночь накануне похорон выпал снег. Буйный, отчаянный, он обрушился на зеленую землю и белые сады. В беду не верилось. Так все было диковинно. Утром выглянуло солнце. Из-под снега ослепительным зеленым водопадом вырвалась листва. В каждом яблоневом цветке прерывисто дышал крошечный огонек. И сад, казалось, осыпал не капли, а искры. В воздухе стоял птичий взволнованный благовест. Над белой землей плавал угасающий аромат яблоневого цвета.
Дорожка от ворот до крыльца Наташиного дома становилась все шире и грязнее и наконец превратилась в черную слякотную полосу.
Тайка держала Наташу за тонкую холодную руку и с недобрым любопытством разглядывала толпящихся во дворе сельчан. Приходили, кланялись, прощались, негромко переговаривались.
— Хорошо, что гроб-то во дворе поставили. Сколь народу-то пришло проститься!
Тайка волчонком зыркнула на выговаривавшую это Капку-молоканку: «Нашла о чем сказать «хорошо»!»
— Федька! Ну-кося побалуй у меня!
— Наташу-то, видно, мать Евгеньи Ивановны заберет.
— Это котора же?
— Да вон, в кружевной-то черной косынке стоит. Не узнаешь разве? Фершалицой когда-то у нас работала. Полина Яковлевна. Да и супруг-то ихний у нас же доктуром был. Потом он назначение в Белое Крыло получил, там, должно, и по сю пору живут. Не знаю только, Иван-то Михалыч жив ли, нет ли.