На первый взгляд казалось, что Миних, уже несколько месяцев находящийся в отставке, в ночь елизаветинского переворота менее других особ заслуживал арестования, а затем сурового осуждения. Но вышло так, что в первые же минуты похода ко дворцу гренадеры взяли его в собственном доме и препроводили в крепость.
Судебное следствие началось на другой же день — так распорядилась новая императрица Елизавета Петровна. И она почти все дни, когда шли допросы, особенно когда на опросные листы должен был отвечать Миних, сидела за ширмами в том же следственном помещении и слышала каждое слово своих недругов.
«Вот он, кто готов был раздавать троны направо и налево, а сам хотел только одного — вертеть любым Божьим помазанником по своему усмотрению! Он и мною решил бы командовать, согласись я на его помощь, — отмечала про себя Елизавета, внимая допросу. — Ну-ка, признает ли он, что врал, когда вёл солдат арестовать Бирона, дабы посадить-де на трон меня, дщерь Петра?»
Почти слово в слово Миних повторил то, в чём недавно признавался Елизавете: он называл её имя, чтобы сильнее воспламенить дух гвардейцев.
«Какой же это негодяй и лжец! — распаляла себя императрица, скрываясь за перегородкой. — Вся его жизнь — сплошные увёртки и ложь, обман и корысть».
Однако выходило на самом деле так, что неправдою скорее были те вины, в коих его обвиняло следствие. Так, Миниху ставили в вину, что якобы он, находясь в должности фельдмаршала, умышленно выводил в чины своих соотчичей-немцев, не давая хода природным русским. Это обвинение не трудно было отвести. Не кто иной, как именно он, Миних, упразднил установленное Петром Первым правило давать служащим в войске иностранцам двойное жалованье против русских, носивших одинаковые с ними чины.
Далее его вознамерились обвинить в жестокости произносимых им приговоров, когда не обращалось внимания на высокую породу обвиняемого и люди родовитые подвергались одинаковой каре с людьми простого происхождения. И сие звучало как раз в пользу подследственного, выставляя его как человека справедливого, для которого не чины и бывшие заслуги были важны, а неукоснительное следование истине и законности.
Пример, собственно говоря, явился сам собою, когда князь Никита Трубецкой, назначенный председателем следственной комиссии, стал обвинять Миниха в казнокрадстве, что само по себе якобы говорило, что у самого фельдмаршала-де рыльце в пушку. И тогда подследственный напомнил членам комиссии, что не кто иной, как её председатель князь Трубецкой, быв назначен ответственным за подвоз провианта и боевых запасов в походах, срывал сии поставки, воруя сам и позволяя своим прихлебателям делать то же, когда войско голодало и оставалось без пороха и других боеприпасов.
— Не я ли тогда впервые и нарушил закон, — произнёс пред комиссиею Миних, — что не повесил тебя, князь, на первом же суку? Вот в сей вине, достославный генерал-кригскомиссар, я нравственно и справедливо обвиняю себя. Но вряд ли мои слова дойдут до совести моих нынешних судей. Иное оправдание — я в том убеждён — когда-нибудь будет принято пред иным судом — судом Всевышнего, пред коим моя совесть, в отличие от некоторых из вас, чиста.
Сих слов не могла вынести императрица, оставившая ширму, и не мог простить суд: Миних, как и другие арестованные с ним члены бывшего правительства, были приговорены к смертной казни.
Утро восемнадцатого января 1742 года выдалось туманное, с оттепелью. На Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий, с ночи был воздвигнут эшафот высотою в шесть ступеней, на котором высились плаха и деревянный стул.
Вокруг выстроились войска, и солдаты, образуя каре, удерживали теснившуюся толпу. Осуждённых доставили в десять утра. На первых санях везли Остермана, на других — Миниха. Им приказали встать.
Бывший фельдмаршал вышел из саней сам — высокий, с гордою осанкою, чисто выбритый и одетый в свой парадный мундир, только без орденов.
Остермана же пришлось поднимать четырём солдатам — так он обезножел и был вконец подавлен. Он, в отличие от своего товарища по несчастью, был в затрапезе, с отросшей длинной и лохматой бородою.