Он взмахивает рукой, и в плечо будто вгрызается зверь. Раскрывает глаза, успев обрадоваться, что они есть на лице, а не на горячем песке, и замирает, не вставая.
Радуги дрожали над широким столом, как и тогда, когда он упал на пол, сморённый усталостью и отчаянием, но в блеске их появилось что-то новое. Нет беспорядка, будто утренние птицы, попробовав вразнобой голоса, вдруг запели вместе. Цвета плавно сменяли друг друга, застывали в воздухе, а потом снова начинали переливчатый танец. И казалось, только так и можно им двигаться, никак по-другому.
Покачивание цветных петель прорезали чёрные линии, шевелились, ухватывали лучи за хвостики, придвигая друг к другу, перемешивая, гладя. И цвета, покидавшись в стороны, замирали, начинали качаться вместе, сплетая узоры более сложные. На фоне плавного света — чёрные силуэты пальцев шевелились, перебирая осколки, подхватывали и прикладывали к выпуклой спине щита.
Из движения света родились звуки. Понял: они и были, просто спросонья не слышал их отдельно. Цвиркал сверчок, всё тише, готовясь уступить утру, и, под лай дальних псов, тихий голос повторял непонятные слова.
Лицо девушки над орнаментом освещали разноцветные блики. Мастер видел, как шевелятся губы, творящие заклинание красоты. Перевёл взгляд на поверхность щита, и сердце его замерло в восхищении. Узоры были те самые, настоящие и потому единственные возможные здесь, на гладкой коже, которую сначала с кровью снимали с антилопы, потом дубили в огромном деревянном чане и расстилали на берегу, чтоб как следует промять пятками. Потом творили над ней заклинание и, вырезав щит нужной формы, зажигали огонь под глиняным корытом, дождавшись, когда закипит вода с пальмовым маслом, погружали кожу в булькающее варево. А потом, двое, трое, скрестив ноги, сидели на берегу, пели, разглядывая идущих мимо женщин, и руки их неустанно двигались, шлифуя грубую кожу, пока не заблестит, как спинка лесного жука.
И вот теперь не он, мастер Акут, к которому приходили даже из дальних деревень и который перед праздниками не имел ни ночи спокойного сна: всё резал, плёл, лепил, украшал, а эта худая бледнокожая, болтающая непонятные речи, сотворила то, о чём молчало его сердце.
— Ты — мастер? — сказал, поднимаясь из темноты.
Девушка замолчала и подняла лицо, освещённое цветными огнями. Глаза её стали широкими, и из руки выпал осколок раковины.
Акут выставил перед собой большие ладони.
— Не бойся, женщина племени рыб, скажи мне, ты тоже мастер?
Она отступила и оглянулась быстро, как змейка. Попятилась.
— Я не хотела. Не взяла ничего. Видишь, вот мои руки, — вытянула перед собой ладони в таком же жесте, как он, — эти вещи, они просто лежали отдельно, а должны лежать вот так, видишь?
— Ты умеешь то, чего не дали мне Боги, когда открыли мои глаза и вложили в грудь это сердце, — Акут прижал одну руку к груди и поклонился, — я должен благодарить тебя, ты показала, что может человек, если в него вложено больше, чем в меня. Я благодарю тебя. И Большую Мать — за то, что тебя вынесло на наш берег. И Большого Охотника, который не пожалел света, чтоб я увидел.
Лада ещё отступила, задев ногой угол стола. Длинноволосый, одетый в небрежно замотанный вокруг бедёр кусок ткани, кланялся ей, прижимая руки к груди. Мигнул и задрожал цветной свет. С горбатой спины щита сползали потревоженные осколки. Мужчина ахнул, нагнулся над куполом света, держа на весу ладони и не решаясь дотронуться до расползающегося на глазах рисунка.
— Он пропадет! Исчезнет! Ты! Зачем показала и разрушила, как теперь?
— Не… не волнуйся, — несмело сказала Лада, — я снова могу его сделать. Если нужно. У тебя клей есть? Там на столе, это клей?
Но мастер не слушал. Попытался удержать на местах перламутровые квадратики, клинышки и шестиугольники, но пальцев не хватало, и он застыл горестно. Лада замолчала. Плечо снова ныло, и она вспомнила, как лежала неподвижно, а этот поднимал нож. Заведя больную руку за спину, тихо отступила еще на шаг. В голове мелькали мысли, куда убежать, если он поднимет голову. Поднял… И повалился на колени, задевая стол.