— Вам бы все смех, — проворчал он. — А мне Варвара так наказала: без гостинца на порог не пущу.
Ничего, казак, — успокоил его корнет. — Война еще не кончилась. Бог даст, наберешь еще подарков своей зазнобе.
Эй, любезный! — окликнул он пробегающего мимо плешивого мужчину в дорожном сюртуке. Судя по сюртуку — слугу зажиточных господ. — Дом князя Козловского не укажешь ли?
— Князя Козловского? — переспросил слуга, вздрогнув от неожиданности. — В переулок вам надо, господин корнет, — махнул рукой слуга. — Последний дом и будет князя Козловского.
— Благодарю, любезный! — Корсаков потянул повод, разворачивая коня мордой к переулку.
— Э-эх, защитнички, — вдруг всхлипнул слуга. — Златоглавую на поругание отдаете!
— Ну, ты! — Головко замахнулся плетью.
— Хорунжий! — прикрикнул на него Корсаков.
Головко с неохотой опустил руку. Ехавший следом Семен толкнул слугу конем, зверовато оскалился. Тот отскочил назад, угрюмым взглядом провожая казаков.
— Георгий Иванович, оставь казака в начале переулка — не ровен час, французы нагрянут, — распорядился корнет.
Явной угрозы внезапного появления французов не было, да и случись такое, паника по еще не опустевшим улицам покатилась бы такая, что за версту было бы слышно. Но дисциплина в маленьком отряде явна пошла на убыль, и Корсаков решил ясно дать понять, что хоть и молод, но командир тут он.
Хорунжий отъехал к своим казакам, переговорил накоротке. Одни казак спешился, отвел коня к брошенной телеге без колеса и, накинув повод на оглоблю, присел на козлы. Головков погрозил ему кулаком.
— Смотри, Митяй, чтоб с улицы ни ногой.
— Ладно, — лениво протянул казак.
Хорунжий вернулся, пристроил коня сбоку от Корсакова. Тяжко вздохнул.
— Привыкайте, Георгий Иванович, — постарался приободрить его Корсаков. — Еще не того наслушаемся. Эх, моя б воля, встать под Москвой насмерть. Костьми лечь, а не пустить Буонапартэ в город!
Хорунжий покачал головой.
— Костьми лечь — дело нехитрое, а дальше что? По моему разумению, Михайла Ларионович[1] правильно рассудил: перво-наперво армию сохранить надо. Резерв обучить. Вон сколько от Смоленска до Бородино наших костьми-то легло! А француз… Ну разграбит он Москву, а дальше что? Не будет ему тут житья. Ежели обозы в город не пускать, все дороги заслонами перекрыть, как он такую прорву народу прокормит, ума не приложу. С голоду, как я разумею, много не навоюешь. Нет, не пережить ему тут зиму, помяните мое слово, Алексей Василич.
— Тебя послушать, так и воевать не надо, — поморщился Корсаков. — Рассыпаться по лесам да обозы хватать. Не по чести это. Сойтись грудь в грудь, глаза в глаза! Штык на штык, клинок на клинок, вот это по мне. — Он попытался взбить едва пробившиеся усы. — Чтобы ветер в ушах, чтобы картечь в лицо!
— Не приведи Господь! — Головко перекрестился. — Я, слава тебе Боже, и ветру нахлебался, и картечи наелся. Еще под, как его… Прейсиш-Эйлау.[2]
— Бывалый ты, а рассуждаешь, словно и пороху не нюхал! Не дело это — труса перед неприятелем праздновать. Коли уж начали войну, так надобно сражаться, а не по зимним квартирам сиднем сидеть.
— Воевать с умом надо. Так, чтобы и супостата заломать, и самому живу быть. У нас, на Дону, как сполох[3] объявили, Матвей Иванович[4] в первые полки собрал только матерых казаков. Домовитые все, да семейные… За царя и отечество лечь-то мы завсегда готовы. А ляжем мы, не приведи Господь, кто детей поднимет?
Корсаков поправил кивер, опустил подбородный ремень с золотой чешуей.
— Я бы на войну семейных не брал, — сказал он категорично. — Удали в вас мало.
Головков зло блеснул глазами.
— Напрасно вы так, господин корнет. Война войной, а что сирот-то плодить?
— Ладно, не обижайся, Георгий Иванович, это я к слову, — стушевался корнет.
Дом князя Козловского, расположенный за ажурной чугунной оградой, напоминал небольшой дворец. Ворота были приоткрыты, но никаких признаков сборов не наблюдалось. Вопреки панике, охватившей город, князь отъезжать не торопился.
— Тю-ю, — разочаровано протянул хорунжий. — Нешто так делается? Застрянем мы тут, ваше благородие. Как есть, застрянем! Солнце-то вон уже где, а они тут и не чешутся!