— Кто, значит, празднику рад... — сказал Петр.
— Ну вот, — притворно-обиженным тоном протянул Дима. — Сразу с порога и оргвыводы. Мама, — крикнул он, заглядывая на кухню и тряся сумкой. — Ух, как потрясно пахнет. Мама, сыпни мне тут картошки-моркошки. Ну и огурчиков-помидорчиков тоже. А то мой порожний к вам пробег дома не засчитается...
— Ты погоди с помидорчиками, — перебил Петр, — успеешь еще. Садись сюда, дело есть.
И Петр рассказал о молодом водителе Мите, который лежит вот тут, за стенкой, в тяжелой простуде, и о затопленном в Кривом овраге тягаче-атээсе, загруженном буровыми штангами, вытащить который нужно сейчас же, немедленно. Иначе забьет илом, засосет, лесинами покорежит, да мало ли чего: стихия она стихия и есть.
Дима слушал, и сухое скуластое лицо его обретало скорбное выражение. Все утренние воскресные радости отодвигались на фантастически долгий срок — до обеда в лучшем случае. И он не мог так просто, без сопротивления, поступиться этими своими радостями, даже если его просит гость, старший брат, инспектор ГАИ — фигура среди транспортного люда заметная.
— Это из Глушинской партии, что ли? — спросил он, морща лоб.
— Оттуда. Парень этот, я думаю, не раз и твоих лихачей из кюветов выдергивал, мне о нем многие рассказывали.
— Мы у них троса просили, так они: только, говорят, заимообразно.
— Ну и правы они, — сказал Петр, почесывая под лямкой. — Троса продавать запрещено...
— Запрещено... Много чего у нас запрещено... Черт его понес в этот овраг, такую машину ухайдакать. — Дима вскочил, прошелся по кухне. — Кто в рань такую поедет? Да и воскресенье.
— Сам сядешь за рычаги, — подсказал Петр.
— Аха! Вчерась же банный день, кажись, был... — Димка неожиданно засмеялся и снова присел на скамью, обнял брата за голые плечи. — А ну-ка дай свою инспекторскую трубочку — я в нее дуну!
— Что, со вчерашнего не выветрилось? — усмехнулся Петр. — Ладно, сяду я, тряхну стариной. Ты только за территорию выведи.
— Далеко?
— Что — далеко? — не понял Петр.
— Да тягач-утопленник.
— Где низовая дорога овраг пересекает.
— Понесло дурака! Мама, хоть пива плесни, у тебя же поставлено, я знаю.
— Нет, — сказал Петр твердо. — Вернемся, тогда все будет.
— Всего у меня никогда не будет. — Дима наклонился, отработанным жестом запустил руку в большую, стоящую под кухонным столом кастрюлю, вынул огурец, аппетитно захрустел им. — Ладно, терзайте душу, мучьте на медленном огне. Сашку-подлеца захватим?
— Обязательно, — сказал Петр поднимаясь, — сейчас разбужу, мы с ним еще и не виделись.
Весь день Митя провалялся в постели. Его то бил сухой, колючий озноб, то обносило жаром и при этом охватывала такая слабость, что ватное одеяло, которым он был укрыт, становилось каменно-тяжелым и он задыхался.
Несколько раз входила Анна Прокофьевна, потом пришла другая пожилая женщина — с уверенными движениями и громким голосом. Она трогала его твердыми ледяными пальцами, один палец сунула ему под мышку. Он удивился, с трудом повернул гудящую голову. Женщины рядом не было, но под мышкой продолжало холодить. Ага, градусник, догадался он.
Днем ему чудились мужские крепкие голоса в дому, грохотанье тракторного мотора под окнами, но потом все стихло, будто отодвинулось, и он уснул крепко, без сновидений.
Проснулся он среди ночи от острого ощущения голода. На табурете, придвинутом к дивану, стояла, светилась стеклянная банка с молоком, покрытая творожной шанежкой. Дрожа от нетерпения, он съел шанежку и выпил духом все молоко. Сон тут же снова сморил его, и он спал уже до утра, до того момента, когда что-то мягко и настойчиво толкнуло в грудь. Он открыл глаза и осмотрелся: в комнате никого не было, в листьях цветов, стоявших на подоконнике, горело солнце. Громко, празднично звучало в доме радио.
Митя быстро сел, опустил ноги на шершавый половичок. Он понял, что проснулся от толчка радости — внезапного ощущения здоровья, словно влившегося в его тело за прошедшую ночь. Теплый, щекочущий запах теста ударил в ноздри, он даже зажмурился — так захотелось ему есть, впиться зубами в печеную корочку какой-нибудь там сдобы.