— Прошу садиться. Сейчас тронемся.
А сам подумал: вдруг не тронемся? Но смело сделал приглашающий жест.
С мотора были сняты одеяла и тулуп. Наш пассажир подтолкнул мужичка в сани и сел рядом с ним, как бы говоря своим веселым видом: все будет отлично.
Занял свое место и я. Ганьшин встал у пропеллера. Ну, теперь будь что будет. Я прокричал:
— Запускай!
Запускали мы обычно так. Ганьшин подпрыгивал, цеплялся руками за верхнюю лопасть и, увлекая пропеллер весом своего тела, делал четверть оборота; затем, выпрямляясь, — вторую четверть и кричал: «Контакт!» Я отвечал: «Контакт!» — и давал газ. Мотор или забирал, или не забирал. Говоря по правде, почти в ста случаях из ста он не забирал. Тогда мы опять и опять начинали заново; опять и опять перекликались: «Контакт!» «Контакт!», пока наконец не раздавался первый выхлоп.
Однако на этот раз нам адски повезло. Мотор был еще теплый и забрал сразу, причем как-то особенно бойко и весело.
Воздух сотрясся частыми оглушительными выхлопами, и народ в первый момент шарахнулся, как от пулемета. Я осторожно прибавил газку и легко сдвинул машину, благо она стояла на спуске.
Сани плавно убыстряли ход. За нами в восторге побежали мальчишки. Ганьшин догнал сани на ходу и, перевалявшись через борт, сел рядом со мной. Я показал Ганьшину поднятый большой палец. У нашего брата, механика, это означает: «на большой», «на ять», «великолепно». Пропеллер был уравновешен. Я поддавал и поддавал газку, поднимая скорость. Я обернулся. Все глядели нам вслед. Впереди толпы, положив одну руку на руль мотоциклетки, стоял Недоля в своей старенькой перешитой шинельке. Великоватую ему буденовку он сдвинул на затылок, чтобы не мешал большой суконный козырек, и восторженно смотрел, как вертелись укороченные лопасти, уже сливавшиеся в единый почти прозрачный круг, как удалялись сани.
Член Реввоенсовета одобрительно кивнул и, слегка отогнув воротник шубы, улыбаясь, что-то крикнул мне. По движению губ я видел, что это было одно какое-то слово, но не разобрал его в гуле мотора. Мне, однако, почудилось, — впоследствии я тут не ручался за точность, — почудилось, что он крикнул:
— Контакт!
И я, уже опять повернувшись к ветровому стеклу, глядя на быстро набегающую снежную дорогу, во всю глотку проорал в ответ:
— Контакт!
Ганьшин подозрительно покосился на меня, но ничего не проговорил.
Замолчав, рассказчик встал, подошел к окну и некоторое время вглядывался в ночную Москву, в мерцание ее редких в этот час огней. Затем Бережков резко повернулся и сказал:
— Попробую воскресить настроение тех минут…
…Впереди, за ветровым стеклом, — все снег и снег. От бесконечного белого блеска порой набегает слеза. Давно наш бородач сошел в каком-то большом селе. Член Реввоенсовета вместе с ним побывал в исполкоме и вернулся в сани.
Мы несемся и несемся по Серпуховскому шоссе, по накатанной санной дороге. Иногда глаз отдыхает на мелькающих избах, дымках, на далекой темнеющей полосе леса, который вдруг, не успеешь оглянуться, уже встал по обочинам, навис лапами хвои или голыми сучьями над быстро скользящими санями. А потом снова простор, наш особенный русский снежный простор с легкими тенями заметенных оврагов и речек, с чуть чернеющей в стороне деревушкой.
Внимательно смотришь вперед, управляешь санями, слушаешь мотор, ощущаешь биение винта, привычно на глаз определяешь скорость и лишь в какие-то редкие моменты, окидывая взглядом даль, вдруг сознаешь: это она, Россия.
Показались фабричные трубы Серпухова — мы, следовательно, уже покрыли свыше ста километров расстояния от Москвы. Ай да саночки! Не подвели!
По сторонам появились домики, я снизил скорость, сани на тихом ходу покатили вдоль широкой улицы, в которую влилось шоссе. Сбоку тянулись железнодорожные пути, виднелись составы красных товарных вагонов. Вот и надписи: «Вход на платформу», «Кипяток», еще дореволюционные, с твердыми знаками; вот и каменное массивное здание вокзала. Оно украшено гирляндами хвои, на красных полотнищах начертаны приветы недавно исполнившейся второй годовщине великой революции и призыв разгромить Деникина. С большого портрета смотрит Ленин.