Кто-то выкрикнул с места:
— Почему вы молчите о вредителях?
— Товарищ председатель!.. — произнес Шелест.
Было видно, что ему нелегко прибегать к чужому авторитету, чтобы заставить себя слушать. И где же? В своем институте. Этого тоже еще не случалось на его веку.
— Август Иванович, — сказал Никитин, — этот вопрос вполне законен. Миновать его нельзя.
Шелест как-то выпрямился. Мне запомнились его сжатые губы и седоватая прядь, опустившаяся на смуглый лоб.
— Не знаю, — с некоторым усилием проговорил он, — не знаю, может быть, я слишком старомодный человек, но у меня не укладывается в голове, что эти люди сознательно вредили. С иными из так называемых вредителей я сидел рядом на студенческой скамье, встречался с ними на протяжении десятилетий, никогда не сомневался, что это талантливые инженеры, и не могу поверить, чтобы инженер, то есть по самому своему существу созидатель и строитель, стал бы умышленно пакостить, уничтожать. Это выше моего понимания…
Его опять перебивали, выкрикивали возражения и вопросы, но Никитин попросил тишины.
— Продолжайте, Август Иванович, ваше сообщение, — сказал он.
На классной доске Шелест так ничего и не начертил — понял неуместность этого и не смог уже найти прежнего профессорского тона. Он развернул папку, начал в нее заглядывать и, видимо сокращая, комкал свою академическую стройную лекцию. Становилось ясно: дальше он не поведет АДВИ.
Рассказывать — так рассказывать все. На собрании произошел еще один очень странный случай, правда малозначительный, о котором сейчас, наверное, никто не помнит. Но я помню. Это стряслось со мной.
Как вам известно, я очень тяжело воспринял кончину мотора. Сначала метался, потом некоторое время был подавлен. Но все это было уже пережито. И, казалось бы, я вполне оправился, снова обрел душевное равновесие. Сидел на собрании рядом с молодыми друзьями, непринужденно наблюдал, обменивался с ними впечатлениями. Но, представьте, на трибуне я тоже оказался в сфере загадочных лучей и…
Вот как это было. Я не записывался для участия в прениях, не предполагал говорить. Выступали молодые инженеры, которые вместе со мной и с Шелестом пережили всю эпопею доводки, вместе со мной мучились, нервничали из-за непрестанных изматывающих, необъяснимых проволочек в выполнении наших заказов, постоянно тут и там чувствовали чью-то злую руку. Заявление Шелеста о том, что вредительство представляется ему невероятным, вызвало отпор. Шелеста опровергали, говорили о нем резко, не считаясь с его авторитетом, его возрастом. Август Иванович сидел, расстегнув коричневый пиджак, сунув пальцы за пояс брюк; он ни разу не опустил головы, куда-то смотрел перед собой.
После трех-четырех выступлений Никитин со своего председательского места во всеуслышание обратился ко мне.
— Товарищ Бережков, собрание хотело бы выслушать и главного конструктора.
Предложение застигло меня несколько врасплох. Но, впрочем, почему же? Ведь у меня имеется совершенно четкое мнение по всем вопросам, затронутым здесь. И нет причин его скрывать. Что же касается моих личных решений, моего тайного «табу», то… Разумеется, не стану же я об этом объявлять. Это моя душевная жизнь, она спрятана под панцирем. Что же, я готов!
Я выбрался из своего ряда; по пути в одну минуту схватил мыслью, представил всю речь, кристально ясную, абсолютно стройную. Ничуть не волнуясь, подошел к столу, обернулся к залу, произнес несколько первых слов и… Что такое? Я будто заиграл на каком-то расстроенном инструменте, издающем фальшивые ноты. Клянусь вам, я этого никак не ожидал.
Черт побери, ведь мне же все ясно! Еще три года назад я сам крикнул в лицо Любарскому: «В тюрьму! В тюрьму! Вот где для вас место!» Так почему же здесь, с трибуны, я говорю о нем какими-то пошлыми фразами, без вдохновения, без огня, без ненависти, которая, знаю, горела же во мне? Даже об измучившей нас вечной волоките в Авиатресте, в отделе, где восседает Подрайский, я сказал не взволнованно, не убедительно, а как бы по обязанности. Что-то неладно… И уже исчезла из зала напряженная тишина внимания. Где-то зашушукались, кто-то прокашлялся, заскрипели стулья.