Чертеж этой головки лежал на столе у Лукина. Он смотрел на Шелеста с виноватым видом. Много раз они за чертежным столом обсуждали проблему головки. Лукин чертил и так и этак, но злосчастная головка оставалась громоздкой, неуклюжей, нерешенной. Служебный день истек. Сотрудники АДВИ пошли по домам. На прощанье они откланивались директору. Шелест молча кивал. Он еще не собирался уходить. Кроме Лукина, он пригласил к чертежному столу заведующего конструкторско-расчетной частью инженера Ниланда и еще одного конструктора, чтобы посовещаться о головке. Бережкова опять потянуло подойти, но он отказался от этого намерения.
Он вышел из здания, направился к трамваю и рассеянно миновал остановку. До дому было далеко, но ему захотелось шагать, пройтись в одиночку. Он был взбудоражен, возбужден первым днем службы. Шагая, он мысленно все еще пребывал в комнате с некрашеными покатыми столами; перед ним мелькали эти столы, лица, разговоры, чертежи; он видел двигатель, который вычерчивали сотоварищи по будущей работе; видел смуглый профиль Шелеста, склонившегося над недающейся деталью.
И вдруг — сначала смутно, потом резче, потом во всех подробностях, во всех размерах — ему предстала очень изящная, очень легкая головка. На ней удачно, грациозно (как выразился, рассказывая, Бережков) расположились клапаны, которые упрямо не находили себе места на чертеже Лукина.
Со странной улыбкой, незаметной в сумерках, Бережков шел по улицам, не видя перед собой ничего, кроме головки. Дома он быстро пообедал, отвечая сестре невпопад, по-прежнему, словно загипнотизированный, всматриваясь в воображаемую вещь, и тотчас сел чертить. В своем рассказе Бережков настойчиво стремился поведать мне, раскрыть психологию конструкторского творчества.
— Надо вам сказать, — говорил он, — что я никогда не начинаю чертить, пока не вижу вещь. Создавая любую конструкцию, я закрываю глаза, ясно вижу перед собой чертеж и только тогда беру карандаш или рейсфедер. Когда я употребляю выражение «вижу вещь», это значит, что я вижу чертеж. У нас, профессионалов-конструкторов, — объяснял мне Бережков, — чертеж отождествляется с предметом.
Если, например, происходит какая-нибудь поломка и Бережкову показывают: «Посмотрите, как поломалось», он всегда просит: «Дайте чертеж, в натуре я ничего не понимаю». Если его спрашивают: «Посмотрите, правильно ли сделана эта деталь», он отвечает: «Дайте чертеж». Вещь в натуре не отождествляется у него с проектом; при взгляде на нее перед ним не возникает чертеж. Но, разглядывая чертеж, он физически ощутимо представляет натуру, как бы осязает ее, она предстает весомо, рельефно, во всех измерениях.
Таким образом, домой он пришел с готовым чертежом в воображении. Оставалось перенести чертеж на бумагу — отпечатать, как фотоснимок с негатива. Бережков заперся в своей комнате и, ничего не слыша, не откликаясь на приглашения к ужину, окончательно расстроив Марию Николаевну, теперь уже не сомневающуюся, что он не вынесет службы, чертил до трех часов ночи. Ему всегда нравилось дать так называемый выпуклый чертеж, то есть одни линии — тоньше, другие — толще, жирнее. Тогда, по его выражению, чертеж говорит, чертеж поет.
И хотя в последние годы, в смутные годы Бережкова, он редко склонялся над чистыми листами ватмана, но, взяв карандаш, проведя координаты, отложив главные размеры, нанеся первую контурную линию, он со счастьем ощутил, что рука по-прежнему легка, что чертеж как бы сам ложится на бумагу. Конечно, тут сказалась работа над проектом турбины, что отверг Шелест; в той недавней работе Бережков поупражнял руку.
К трем часам ночи создание Бережкова — уже не в карандаше, а в туши было отделано до последней черточки. Головка вышла очень компактной, клапаны хорошо разместились; задача была изящно решена.
— Прелестно! Прелестная вещица! — в одиночестве восклицал он, любуясь своим чертежом.
Сделаем здесь одно замечание. Начало службы было, очевидно, столь значительно для Бережкова, что он повествовал о нем с особым вкусом, очень сочно и даже, я бы сказал, театрально. И, конечно, не преминул покрасоваться, поблистать. Я сохранил и тут колорит его рассказа.