— И из-за любви раньше люди стрелялись, — вставила свое мнение Анна Павловна.
— Нет никаких обстоятельств, извиняющих самоубийство, — отрезал полковник; затем, после маленького колебания, добавил: — Кроме, пожалуй, одного…
— Ну вот, видишь, папа! — обрадовался Костюнчик.
— Я считаю, что человек может пустить себе пулю в лоб только в одном случае, — не ответив на реплику сына, заговорил полковник, — попал в руки врагов на фронте или, скажем, за кордоном. Нет возможности удрать, а сам чувствуешь, что не выдержишь, можешь под пыткой государственную тайну выдать, тогда кончай. Как угодно, а кончай. Стреляйся, вешайся, режься, разбивай себе голову о камень, что хочешь, то и делай, а кончай. Это не будет самоубийством. Это смерть в бою.
— Фу, какие ты ужасы говоришь, Петр Фомич, — зажала уши Анна Павловна. — За обедом — и о таких вещах.
— Подожди, мама, не мешай, — недовольно протянул Костюнчик. — Но зачем же тогда стреляться, папа? Можно ведь обмануть врагов. Можно рассказать им что-нибудь не очень важное, мало секретное, и потом убежать.
— Ты что же, сын, думаешь, что враги у нас дураки набитые, — ответил Петр Фомич. — Нет, Костя. Переговоры с врагом, когда ты у него в лапах, — шутка скользкая. Или молчи, как немой, что бы они с тобой ни делали, или выходи из игры.
— А как, по-твоему, папа, стал бы стреляться Александр Данилович, если бы его фашисты в плен забрали?
— Нет, — без колебания ответил Гурин. — Он бы сам из фашистов все нервы вымотал. Железной закалки был человек. Помню, когда дрались мы у пяти мостов, Саша — он тогда замкомдива был — к нам в полк приехал, — пустился полковник в воспоминания, не заметив выражения скуки, появившегося на лице Анны Павловны. Ей уже давно надоели фронтовые рассказы мужа. — Я тогда батальоном командовал. Дали мы фашистам прикурить у одной реки в Белоруссии. Река там на пять рукавов разделяется, и через каждый рукав — мост, метров этак через двести-триста один от другого. Немцы задали такого драпа, что наша разведка нащупала их далеко за мостами и начала бой, мешая фрицам закрепиться. Командир полка приказал мне идти на помощь разведке. Свернул я батальон в колонну и пошел на первый мост. Лобов — любимец солдат — тоже с моим батальоном пошел. Однако оказалось, что немцы мосты заминировали. Они должны были взрываться минут через пятнадцать один после другого. Мы этого не знали. Только прошли один мост, подходим ко второму, — а первый пошел в воздух, перешли второй — и он прямо за нашей спиной взлетел. Я, признаться, растерялся. Узкая дорога, кругом болото, один ход — через мосты, а они взрываются. Вдруг Саша подает команду: «Бегом!..» Побежал батальон. Третий и четвертый мост перебежали, а перед пятым солдаты дрогнули. Поняли, что мост под ними на воздух взлететь может. Александр Данилович выбежал на мост, встал спиной к перилам, обхватил верхний брус руками и как крикнет: «Вперед, гвардия! Не сойду с места, пока не перейдете!» — запел «Молодую гвардию». Стоит он большой, сильный, красивый и молодой, хотя уже крепко поседевший. Стоит, на солнце щурится и поет нашу старую комсомольскую…
Полковник замолчал. Он смотрел на тарелку с аккуратно нарезанными кусочками хлеба, но не видел ни тарелки, ни стола. Перед ним ожила картина весеннего солнечного утра, когда он со своим батальоном рвался в погоню за врагом через пять неминучих смертей.
— Ну, а дальше что? — нетерпеливо спросил Костюнчик.
— А дальше, — взглянул на сына Турин, — дальше… батальон кинулся через мост. Я и еще несколько человек стали отрывать руки Александра Даниловича от перил, а он рассердился, да как рявкнет: «Капитан Турин — я тогда капитаном был, — ведите батальон, черт вас возьми!» Самым последним с моста сбежал. Только метров с десяток и отошел, как мост взорвался. Александру Даниловичу в спину острый осколок доски воткнулся, чуть не насмерть уложил. С полгода в госпитале лежал. А закрепиться на новых позициях мы немцам все же не дали, дальше пошли, — закончил полковник.
— Ешь, — пододвинула к мужу тарелку Анна Павловна, — а то котлеты совсем остыли.