Часто жизнь складывается так, что человек начинает мечтать о мести. Стоило мне сформулировать эту мысль, как я принял решение раз и навсегда забыть свой роман, забыть свою реалистическую трилогию, раз и навсегда выкинуть из головы типов вроде парикмахера, которые вызывают у меня неодолимое отвращение. Но я не принял бы такое решение, если бы неодолимое отвращение вызывал у меня один только парикмахер Гедес. Честно признаться, я был вообще сыт по горло всеми этими обиженными жизнью, хотя многие из них – идеализированные самым абсурдным образом – превратились в героев моей трилогии. Чем лучше парикмахера были электрик с сыном-аутистом, вечно пьяный карлик, служивший посыльным в лавке, где продают птицу, или невеста парня, чьи родители владеют фруктовой лавкой, уж не говоря об идиотке, которая воображает себя Тересой из романа Хуана Марсе?
Я решил, что прямо сию секунду должен послать к чертовой матери и свою трилогию, и свою нелепую верность реальности. Между прочим, меня уже давно грызло подозрение, что за любым реальным образом кроется еще один – куда более реальный и подлинный, а за ним – еще один, еще более реальный и подлинный, и так до бесконечности – до того единственного образа, абсолютного и тайного, который никто и никогда не сумел различить и который не дано выследить и распознать даже самому лучшему шпиону всех времен и народов.
Я переоценил тех, кто внизу, то есть людей, обиженных жизнью, – короче, долгие годы я старался всем им быть братом, пока не обнаружилось, что на самом-то деле родители у нас разные. Кроме того, я слишком долго заблуждался, полагая, будто достаточно знаю о персонажах реальной жизни, чтобы вводить их в свои романы.
Ты полагал, сказал я себе, что знаешь их как облупленных, а потом вдруг обнаружил, что душонки у них мелкие и ничтожные, низкие душонки, и, кроме того, описывая их, ты, как ни старайся, не можешь вспомнить даже того, какой зубной пастой они пользуются или какого цвета ночные рубашки надевают, укладываясь спать.
Я внезапно понял – и это озарение перечеркнуло все сделанное раньше, – что на самом деле мне интересны только персонажи, рожденные воображением, одним словом, целиком выдуманные. А все прочие, то есть реальные, в лучшем случае достойны того, чтобы однажды я их сфотографировал и в таком виде сделал второстепенными героями повествования.
Короче говоря, обрабатывая раны, я успел написать в уме первые строки романа, где абсолютно все будет придумано. Да, в тот день – вот так запросто – я взял и поменял свой литературный метод. Вошел в парикмахерскую с тайным умыслом, провел там около получаса и вышел, не сумев извлечь из посещения никакой пользы. И хотя боль еще не утихла, я чувствовал себя восхитительно чистым и выбритым, а главное, свалившим с плеч тяжкий груз, ведь реальность всегда была для меня очень тяжкой, почти неподъемной ношей… Итак, я молча порадовался, что спихнул с плеч этот груз и что больше мне не придется корпеть над подробными описаниями прыщиков на заднице обитателей нашего района. Да, я порадовался этому молча, говоря себе, что, раз жизнь показала, какова она есть, я начинаю мстить.
Внезапно я вспомнил Рамона Руиса, вечно печального друга моего брата Максимо, и тотчас решил включить его историю в нынешнюю лекцию. Рамон часто захаживал к нам в гости. Это был странный мальчик, он мечтал стать музыкантом. По его словам, он умел великолепно играть на гитаре – исключительно благодаря силе воображения. Мы с Максимо глядели на его руки, и нам казалось, что это вполне может быть правдой, о чем мы ему и говорили, и наша доверчивость явно радовала его: он заливался почти что счастливым смехом, хотя смех всегда был недолгим и заканчивался приступом уныния, которое, пожалуй, идеально соответствовало и чертам его лица, и его повадке замкнутого и всегда настороженного подростка. Он был слабого сложения, можно сказать, хилый. И слегка сомнамбулического вида. А ему нравилось подначивать нас и толкать на поступки, которые могли обрушить на наши головы гнев родителей, застукай они нас на месте преступления, – например, мы втроем курили, высунувшись зимой в открытое окно. Он говорил, что любит опасность, но в его устах – при его хилости и даже некоторой женственности – это звучало не очень правдоподобно. Однажды он выразился куда определеннее: