Мадемуазель Каде учтиво поздоровалась, справилась о самочувствии господина графа, о трудах каноника, о бодрости мадемуазель Эме, потом вернулась к кассе, откуда двадцать лет наблюдала за движениями приличного марсельского общества.
Одетые как дамы-благотворительницы, барышни Каде оживляли свои черные платья несколькими стеклянными украшениями, которые выглядели карамелью и леденцами, да и все в них — розовые не по возрасту лица, позы, как на коробках конфет, сама их манера изъясняться — казалось обсахаренным.
Каждый день после пяти часов любопытство большой провинции, женская праздность, детское обжорство сосредоточивались в «Кастельмуро», между панелями в стиле Людовика Шестнадцатого и гирляндами из искусственного мрамора. Зеркала отражали хождения взад-вперед и помогали посетительницам подглядывать друг за другом, не проявляя невежливости. Разговоры тут были сдержанными. Меж столиками сновал, подавая сиропообразные напитки, опытный персонал. Поминутно какая-нибудь из женщин вставала и с тарелкой в руке направлялась к серванту на витых ножках, где громоздились сладости. Словно курица к кормушке. Она кудахтала там мгновение, здоровалась по кругу, потом возвращалась, нагруженная, клохчущая и довольная.
Мари-Франсуаза пикировала прямо на одноногий столик, откуда графиня де Мондес, сидящая с соломинкой во рту над кофе по-льежски, помахала ей рукой.
— Эта малышка Аснаис свежа, как пышечка, — шепнула старшая из Каде.
— Неспроста это чаепитие с графиней, у нас, — ответила младшая. — Наверняка за всем этим свадьба, чему я не удивлюсь.
— Надеюсь, сделаем буфет.
Мари-Франсуаза представила Минни свои смущенные извинения.
— Не думала, что опоздаю.
— Вы вовсе не опоздали, мое дорогое дитя. Это я всегда прихожу раньше срока.
Сначала беседа крутилась около моды. Графиня категорично высказалась за туфли с круглыми носками, отвергнув острые:
— Это надо оставить горничным.
Поскольку на Мари-Франсуазе были как раз остроносые туфельки, она убрала ноги под стул.
Что касается ногтей, то «женщинам мало-мальски светским» подобало наносить только бесцветный лак. И Мари-Франсуаза спрятала пальчики под края блюдца.
Потом графиня внезапно начала свою атаку.
— Я не могла не заметить, мое дорогое дитя, что вы питаете некоторый интерес к моему сыну, а с другой стороны, что он сам очень вами увлечен.
Мари-Франсуаза покраснела. Если бы место больше к этому располагало, она бросилась бы на шею госпоже де Мондес.
«Ну вот, Лулу поручил своей матери сказать мне то, что не осмеливался объявить сам», — подумала она.
— Только, дитя мое, мужчины есть мужчины, — продолжила графиня, отметив свою фразу глубоким вздохом. — Есть вещи, о которых я должна вас уведомить. Полагаю, это мой долг.
Ах, с каким тактом графиня де Мондес взялась исполнить этот долг! Какую деликатность приложила, чтобы раскрыть глаза невинной девушке! Какой героизм ей понадобился, чтобы поведать Мари-Франсуазе о драме, потрясшей семейство Мондесов, и как бы ей хотелось сохранить втайне этот стыд! Какая крестная мука для матери быть вынужденной к такому признанию! Но, по совести, могла ли она смолчать? Она испытывает слишком большое уважение к Мари-Франсуазе, а потому не вправе допустить, чтобы та увязала в безысходных иллюзиях. Ей бы не хотелось, чтобы Мари-Франсуаза из-за того, что не была предупреждена, оказалась в нелепой или скандальной ситуации. Она чувствует себя морально обязанной… Да, у Лулу будет ребенок… Да, от кухарки. Мари-Франсуаза ее видела, когда та подавала на стол… Минутная ошибка, но из тех — увы! — что губят целую жизнь. Минни надеялась, что Мари-Франсуаза сумеет уважить оказанное ей доверие и сохранит полнейшее молчание…
— Что вы хотите, мое бедное дитя, мужчины есть мужчины, — повторила графиня в виде заключения.
Она была так увлечена, слушая саму себя, так восхищалась собственными величием души и дипломатическим талантом, что заметила результаты своих трудов, лишь когда малышка Аснаис, сделавшись белее салфетки, чуть не потеряла сознание.
Минни заставила ее выпить стакан холодной воды, не переставая говорить: