— Затем, что нельзя в одиночку! Затем, что офицеры должны поднимать солдат на бунт. Флотские — матросов, а такие, как я… Я — орудие в ваших руках! Смертельное орудие. Предмет неодушевленный.
— Орудие, говоришь?
Не помня себя, Рылеев дернул его за руку, теребившую шарф. Шелковая тряпка размоталась, обнажила грудь.
Рылеев отступил, мгновенно остывая от гнева.
— Даже белья нет, — сказал он тихо.
Наматывая шарф на шею, осевший сразу, побледневший Каховский бормотал:
— Лохмотья… Одна рубашка дома… С плоеным жабо. Чтобы ходить к портному…
— Бог мой! А деньги-то! Хорош я… — он бросился к столу, достал из ящика шкатулку. — Так вот разгорячишься и про все забудешь, — он смущенно поглядел на Каховского. — Слушай, Петр, ты бледный какой-то. Опять замерз? — он дернул пеструю бисерную ленту, висевшую около стола, и приказал тут же появившемуся лакею: — Федор! Чаю и наливки…
Обратясь к Каховскому, ссутулившемуся в низком кресле, принялся с непонятным жаром объяснять:
— Теперь-то мы привыкли, без лишних слов, а ведь раньше-то звонков не было, только в присутственных местах, в канцеляриях. Мне сказывали, сама императрица, если кого нужно видеть, приказывала карлику, кой неотлучно находился при ней, призвать необходимого человека. Сделав свое дело, карлик снова возвращался в царские покои, присутствовал при секретных переговорах. От него не было тайн.
Зачем он плел этот пустой разговор? Перед глазами все еще стояла синеватая кожа. Убожество и отвага… Он готов был болтать сейчас о чем угодно, о прошлогоднем снеге, лишь бы замять, забыть эту тягостную сцену.
Каховский думал иначе. Тихо сказал:
— Хотел бы я быть на месте этого карлы в кабинете у Оболенского.
Продолжать беседу в прежнем тоне не удалось. Рылеев не поддался, превратил его слова в шутку.
— Это в тебе говорит не любознательность, а дурной характер. Спора не выйдет и ссоры не выйдет. Не к чему. Еще не пробил час, и, хоть на время, уйдем от этих мыслей.
Федор внес поднос со стаканами и графином, принялся расставлять посуду на столе, зажег высокий канделябр. В эту минуту дверь с шумом распахнулась.
На пороге стоял Александр Бестужев, без кивера, шинель внакидку, торжествующий и растерянный. Медленно произнес:
— Государь скончался в Таганроге. Восемь дней назад.
— Фанфарон! Фанфаронишка! Лети! Мчись к своему герцогу Вюртембергскому. Тебе флигель-адъютантские аксельбанты дороже всех конституций! — кричал он с наигранным негодованием, уставясь на Александра Бестужева.
А тот, развалившись в кресле, заложив нога за ногу, поддразнивал его, подражая судейскому жаргону.
— С одной стороны, нельзя не признаться, что и в самом деле крикун. Вспышкопускатель. Любитель фейерверков и шутих. Но, с другой стороны, нельзя сомневаться, что в роковые минуты не подведет. И ты это знаешь не хуже меня, — с нагловатой улыбкой заключил он.
— Так роковую минуту надо готовить, а не ждать, что она с неба свалится! — уже не на шутку сердясь, кричал Рылеев.
Прислушиваясь к этой перепалке, Евгений Оболенский уныло твердил:
— Не о том толкуете. Совсем не о том. Меня другое мучит. Скажи, Кондратий, имеем ли мы, мы, составляющие едва заметную единицу в нашем обширном отечестве, имеем ли мы право совершать государственный переворот? Ведь мы почти насильственно будем навязывать его тем, кто его не ищет и довольствуется настоящим.
Рылеев даже вскочил.
— Это народ не ищет лучшего?
— Ну, может, и ищет, и стремится, но хочет прийти к нему путем естественного исторического развития!
— Но неужели ты не понимаешь, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства? Идеи свободно рождаются и развиваются. И если они не порождение чувства себялюбивого или корыстолюбивого, а клонятся к общей пользе, то никакого значения не имеет, что они выражены всего лишь одним лицом, раз они выражают то, что чувствуют многие, но выразить не умеют.
Подобные разговоры и сцены с друзьями-единомышленниками происходили у Рылеева еще совсем недавно, в конце октября — в ноябре, и приводила в отчаяние их глухота к приближению «роковых минут».
В ноябре до столицы докатились наконец слухи, что император заболел в Таганроге. Когда труп Александра уже несколько дней лежал на столе, во дворце все еще шепотом передавали друг другу: «Говорят: опасен». И только теперь, когда Бестужев возвестил им с Каховским о кончине государя, тайное общество охватила судорожная, бестолковая деятельность, так же, как и всю столицу.