Сколько таких, не посчитавших себя учителями, встретились Александру Яковлевичу в дальнейшей жизни!
Славное имя — Бородай.
* * *
Он поставил себе задачу — полюбить этот город. Старался, бродил, фарисействовал, витийствовал, преклонялся. Не удавалось. От литературных влияний был свободен. Парки здесь были другие, не малороссийские, солнце другое, временное, так, лет на тысячу. Подумал — почему не лежит сердце? И внезапно понял: все вокруг было казенным, не людям принадлежало.
Родственники Венгеровы говорили о филологии. Он почтительно слушал. На самом же деле прислушивался к бою стенных часов, звону посуды, шарканью стульев. Успокаивался, уловив родное. Никак не мог взять себя в руки. О нервах впервые узнал тоже здесь, в Петербурге. Все вокруг нервны и озабочены. Никак не мог в толк взять — чем?
Оказывается — будущим. Вот те на!
Ольга и ребенок должны были приехать позже, когда он устроится. Когда? Он умел привыкать. В этот раз не давалось. Что тому виной, сказать не мог. Тревога? С чего тревога? Актеры Комиссаржевской? Труппа как труппа, заняты собой, на него и внимания особо не обратили. Он был для них никто.
Но не это его огорчало. Он был никто для самого себя — вот что хуже.
Университет никак не удавалось закончить. Он рассчитывал это сделать в Петербурге.
Да что университет! Нужно было что-то сделать с самим собой.
Этот город делился на две части — сам город и море. Море примиряло его с тревогой. Он понимал, что выглядит глупо, прогуливаясь вдоль моря в добротном шерстяном костюме босиком, с туфлями в руке. Но ничего не мог с собой сделать. Он должен был вобрать в себя море, если уж предстоит жить здесь и заниматься невесть чем. Быть рядом с Комиссаржевской не означало быть самим собой. Вот море — другое дело.
И откуда у него прямо-таки собачья тяга к морю? Еще с детства. Он мог ходить вдоль берега вечно.
Капитана из него не получилось, юриста, кажется, тоже, какой он артист, неизвестно. Остается нагло и бесцеремонно пользоваться гостеприимством Финского залива.
Однажды не выдержал и рассказал о своей страсти Блоку. Тот взглянул медленно и сказал: «Вы правы».
Больше за весь вечер у Венгеровых ничего не произнес.
— Чудный молодой человек! — воскликнул перед уходом Вячеслав Иванов, имея в виду Сашу. — Так уметь слушать! — И спросил хозяев: — Только конфиденциально. Актер он хороший?
— По-видимому, — ответила тетка. — Мы, Коренблиты, все ушиблены актерством. Хотя никакого представления об его способностях не имею.
— Ах, так он еще и Корнблит! — воскликнул Вячеслав Иванов. — Как это хорошо!
И, не объяснив, что хорошего в фамилии, лишенной буквы, ушел.
Саша наслушался в те вечера много настоящих и плохих стихов, много философских сентенций. Он подумал, что это город, в котором можно отличать дурное от хорошего. Здесь все так определенно. Люди не спорят, каждый играет свою музыку — сиди и слушай. Музыка эта вся из перепевов старого, только играют ее на каких-то совершенно неизвестных инструментах. И оттого она звучит по-другому.
Это были совсем молодые люди. Они привыкли жить здесь, в стихах они выясняли отношения с городом, прятались в стихи. А город не давался, он оставался неуязвим для поэзии. Он сам был стихами, написанными на заказ.
Уже в Киеве Таиров перестал чувствовать себя провинциалом, а здесь, в Петербурге, ему еще раз попытались объяснить, что это такое.
Высокомерие стиха странным образом сопрягалось с величием поэтических строф. Он понимал, что перед ним необыкновенные люди. Все делалось, чтобы он это понимал.
Усилия были ни к чему. Александр Яковлевич так легко радовался, обнаруживая чужой талант, что рисковал показаться посредственностью.
Он никем себя не изображал, только тем, кем был — дилетантом-актером, юристом без диплома, племянником из Киева. С ним можно было говорить без боязни — он выслушивал до конца. Хотя потом понял, что большинство высказываний — бормотание, где автор прямо перед тобой как бы творит, прислушиваясь к себе в надежде вылущить хоть одну значительную мысль из вороха слов.
Здесь оставалось выбирать, кого приятней слушать, кто не так оголтело занят самим собой.