— Я помню. Эта война погубила короля Генриха Боклерка и едва не стоила жизни мне самой.
— Именно так, моя госпожа, именно так, — поклонился Гринрой, небезосновательно полагая, что воспоминания о недавних временах пребывания в Англии заставят герцогиню еще раз вспомнить и о его заслугах. — Увы, дяде неведомо, что посланцы Лотаря намерены обещать Бернару Клервоскому. Мы можем предположить, что в обмен на поддержку французу будет оказана не меньшая помощь в овладении Римом.
— Не меньшая?
— Король Людовик, поговаривают, уже предлагал Бернару епископский посох, но тщетно.
— Если все обстоит так, как ты говоришь, это скверно. Но как на поле боя не может быть, чтобы все отряды и военачальники были равны по силе и храбрости, так и здесь следует найти слабейшего, обрушиться на него всей мощью и сокрушить весь строй.
— И кто же будет этим несчастным?
— Ты что-то говорил о дочери Лотаря, которую он намерен выдать за Генриха Льва.
— Адельгейда.[40] В наших краях она считается очень милой и прелестной девушкой.
— Тогда, должно быть, здесь и находится слабое звено цепи. Разузнай мне о ней как можно больше!
— Непременно, моя госпожа.
— Это все новости?
— Ну, если вам не угодно слышать приятные вести, то все.
Никотея с укором поглядела на почтительного насмешника:
— Рассказывай, я жду.
— По дороге сюда я обогнал у городских ворот отряд под знаменем с необычным двуглавым орлом: у него между шеями нечто вроде оплывшего косого креста.
— Гаврас, — коротко произнесла Никотея.
— Вот и он так сказал. Еще он просил сообщить, что как только приведет себя в порядок с дороги, будет рад лично приветствовать вас. А один из сопровождавших его вельмож вызвался тут же доставить его послание и дары вашей светлости и моему господину.
— Где же он?
— Ожидает, когда вы соблаговолите уделить ему несколько минут. Это некий синьор Анджело Майорано, барон ди Гуеско.
— Анджело Майорано и дары — что за нелепость?! Если он еще там, где ты оставил, веди его скорей сюда!
— О! — глядя на реакцию герцогини, усмехнулся Гринрой. — Судя по вашему взгляду, это достойный человек. Правда, не совсем понятно, чего достойный. Но это другой вопрос.
Король Людовик не скрывал досады: еще несколько дней назад казалось, что мечта всей его жизни — объединить франкские земли, дать им покой, мир и порядок — близка, как никогда. Присоединение Нормандии вырывало зубы у всевозможных мелкотравчатых баронов, которые за ломоть со стола Боклерка готовы были не покладая рук воевать со своим законным сюзереном. Вчера один за другим шли они на поклон к христианнейшему королю; сейчас же все грозило обрушиться, как стены песочной крепости, что возводят мальчишки на речном берегу.
В Нормандии могущественный род Вальмонов без удержу сеет злую смуту среди и без того нестойких дворян, в Бретани только и ждут случая примкнуть к мятежным нормандцам, герцог Аквитании делает вид, что запамятовал, будто во Франции есть король. Намедни вот гонец из Шампани привез настораживающее сообщение о том, что граф Тибо в разговорах с приближенными вещает о некой Великой империи Святого духа, которая объединит христианский мир, сотрет границы королевств и сделает юдоль земной печали подобием райских кущей…
Верный человек сообщал королю, что будто бы владетель Шампани готов был принести вассальную присягу Бернару из Клерво. Это уже было изменой — прямой и неприкрытой изменой. Действовать следовало быстро и решительно: войти в Шампань, захватить укрепленные замки, вырубить цветущие виноградники, заставить Тибо смиренно, на коленях, просить о милости… Но делать этого не хотелось. Людовик, задыхаясь, поднялся из-за стола, заваленного пергаментами, и почувствовал почти непреодолимую тяжесть во всем теле.
«Я становлюсь грузен даже сам для себя, — с тоскою подумал он. — Духу становится не под силу таскать этакую гору плоти». Король со всей неотвратимостью понял, что слишком устал, чтобы мчать в Шампань, громить войска и захватывать замки. Что при одной мысли о необходимости влезть в седло у него начинают болеть ноги, ломит поясницу и дрожат руки, словно он самолично употребил все молодое вино, полученное на тамошних виноградниках. «Это старость, — с холодным равнодушием вдруг осознал Людовик. — Как рано она пришла… Теперь все, кого я гонял и давил столько лет, соберутся и разорвут меня, как стая шакалов. Следует уступить трон сыну, но молодой Людовик слишком юн, чтобы править. Может, сделать его соправителем, как это водится в ромейских землях?»