Доран встал с постели, отбросив подушку в истоме и муке. Плоть снова напряглась, лишая последнего самообладания. Он зло вытащил из шкафа ремень, что было силы огрел себя по спине, сразу заалевшей багровым рубцом. Боль нагнала его мгновение спустя, заставив сжать зубы и содрогнуться всем телом. Это был достаточно радикальный метод борьбы с дурью в себе, но на сей раз он не подействовал, ибо боль телесная только усугубила душевную.
Доран не стал одеваться, и вышел в ночь, и ее прохлада успокоила и освежила. Трели цикад всегда бодрили, он неизменно вычленял их партии в ночной симфонии. Доран был очень музыкален, обладал тренированным слухом, сам руководил церковным хором: кандидата на эту должность в окрестностях найти не удалось. Сейчас он словно дирижировал ночным оркестром, вот-вот должны были вступить первые скрипки-петухи, но пока тихое ночное адажио уснувшего погоста сливалось с андантино белёсого утреннего тумана и ожидало вступления в темпе largo asai тяжёлой поступи приходского стада.
На востоке светало.
Ложиться было поздно, да и глупо — не хватало проспать службу. Проснулся и кот, сладко потянулся, поглядев на хозяина загадочными круглыми глазами. Доран погладил полосатую спинку. Тихоня успокаивал его. Пришла экономка — мистер Доран услышал, как в коровнике звякнуло ведро. Старуха Рейчел Бадли уважала хозяина за степенность и здравомыслие, доброту и спокойный нрав. Знала бы она, что за мысли бродят у него в голове — ужаснулась бы.
Священник оделся, сразу облачившись в стихарь, и направился через двор в храм, вызывая уважение прихожан своей неизменной пунктуальностью и благолепием службы. Ещё до начала богослужения разобрал несколько приходских бед, о которых доложили викарий и капеллан. Расстроился. Снова напился звонарь Митчелл, снова избил жену деревенский столяр, снова исчез, отправившись бродяжить, лудильщик Кинсли. Господи, каждый год одно и то же, читаешь им проповеди, вразумляешь и наставляешь — ничего не меняется.
С прихожанами Доран был милосерден и кроток, старался всё понимать, всё прощать, — и его любили, но почему с каждым годом всё больше усугублялась его апатия, и почему все больше становилось непотребного? Приходилось терпеть и прощать всё больше.
Недавно в пьяной драке подёнщик Шеннон и грум Белл едва не убили друг друга, сильно покалечившись.
Кто-то ограбил старуху Глорию Дейли, забрал последнее.
Негодяй-сынок деревенского старосты обрюхатил дочку зеленщика — и сбежал.
Патрик Доран вздохнул, чувствуя себя обессиленным и жалким. Господь желает, чтобы мы были кротки к виновным, незлопамятны к согрешающим, прощением их приобретали прощение себе и сами приготовляли себе меру человеколюбия. Но что-то в нём мешало ему. Доран запутался, перестал понимать что-то сокровенное, самое важное… Господи, прости меня, прости нас всех. Всех надо понять, всех простить… тогда и тебя простит Господь.
Он поднялся на амвон. Лицо Дорана, обрамлённое густыми, чуть вьющимися светлыми волосами, больше подошло бы более поэту, нежели клирику. Живые голубые глаза, придававшие лицу выражение некоторой рассеянности, часто казались мечтательными и отсутствующими. Прихожане столпились вокруг.
Для проповеди Доран выбрал случайный отрывок из Писания, не решившись читать приготовленную проповедь об обуздании страстей. Прежде чем учить других, дорогой Патрик, надо не быть свиньёй самому. Уже сняв стихарь в ризнице, он раскрыл наугад Писание. Ему открылся двадцать четвёртый псалом Давида. «Кто есть человек, боящийся Господа? Ему укажет Господь путь, который избрать. Душа его пребудет во благе, и семя его наследует землю. Призри на меня и помилуй меня, ибо я одинок и угнетён. Скорби сердца моего умножились; выведи меня из бед моих, призри на страдание моё и на изнеможение моё и прости все грехи мои…»
Он смутился, но и был странно растроган. Семени его не наследовать землю, но если душа успокоится — и то будет благом ему и милосердием Господним.
Но разве благ заслуживает он за свои скотские искушения?