Нина Сергеевна последовала за гостеприимной хозяйкой, предвкушая и угощение и беседу. Теперь она не сомневалась в том, что Степанида Григорьевна расскажет ей об отце Николае — радость развязывает язык любому человеку. А эта женщина сейчас так рада приходу гостьи, что выложит ей все без утайки. Впрочем, она, кажется, из тех людей, которые просто не способны хитрить и лукавить. Увы, сейчас таких людей становится все меньше…
Тем временем на столе в гостиной (впрочем, Степанида Григорьевна называла гостиную по-старинному «залом») появились не только чашки и обещанное вареньице, но еще и картофельные шаньги («сама пекла»), и даже графинчик с настойкой.
— Клюквенная настоечка-то, сама настаивала, правда, за клюквой уже второй год как не хожу, силы не те стали, — доверительно пояснила хозяйка, наливая по стопочке — себе и Нине.
Настоечка оказалась отменной, хотя довольно крепкой. Так что вскоре Нина и Степанида Григорьевна, словно две старые подруги, раскрасневшись и повеселев, повели между собой задушевный разговор:
— Я ведь не здешняя, — доверительно рассказывала Степанида Григорьевна. — Нас сюда в двадцать седьмом году из Пензенской губернии выслали. У отца лошадь да корова были, вот и раскулачили его, и всех нас сюда выслали. Отец в тот же год умер, и младший братик Вася… есть-то было нечего. Одна я осталась. И пошла работать в раковую больницу прачкой. Да еще и санитаркой подрабатывала: зарплата-то маленькая была, а жить как-то надо[30]. Всего-то я там навидалась, видала и как смерть за человеком приходит. Приходит она и протягивает ему смертную чашу, чтобы он ее выпил. А кто ее пить хочет? Ведь чаша-то эта ой какая горькая! Вот человек от нее голову и отворачивает… причем всегда налево… сколько раз примечала. Тогда смерть ему силой рот открывает и вливает в рот из чаши. Морщится человек, а потом губы оближет… глядь, а он уже дух испустил. Вот оно как бывает-то… а еще говорят, будто Бога нет…
— А с отцом Николаем Вы где познакомились? — спросила Нина, потрясенная не столько рассказом старушки, сколько теми спокойствием и простотой, с которыми она повествовала о самом страшном для человека — о расставании с жизнью.
— Да там же и познакомилась — в раковой больнице, — ничтоже сумняшеся, ответила Степанида Григорьевна. — У него жировик на плече был большой. Вот он и лег в больницу, чтобы тот жировик убрали. Там-то мы с ним и познакомились, и разговорились. Как он узнал, что я из высланных, говорит мне:
— А чего бы тебе, Степанидушка, не пойти в церковь работать?
— Что Вы, батюшка, — отвечаю. — Я ж не шибко боговерующая, ваших церковных порядков не знаю.
Только он мне в ответ:
— А тебе их и знать нечего. Ты только свое дело знай. Будешь прачкой работать: церковное стирать. И мое заодно постираешь, а я тебе за это приплачу. Ну как, согласна?
Подумала я — и согласилась. Деньги-то не лишние. Опять же, и батюшку обидеть жалко. Добрый он был. Вот и пожалел меня. После отца и матери никто меня не жалел, кроме него…
На глазах старушки показались слезы. Утерев их, она попыталась улыбнуться Нине:
— Да что ж это я? Лучше я Вам про батюшку расскажу, как он со мной однажды шутковал. Как выписали его из раковой больницы, главный врач тамошний, профессор Филатов, велел ему потом на прием явиться. А отец Николай то ли забыл, то ли некогда ему было, вот он все не идет да не идет. Тогда Филатов меня к нему и послал: мол, сходи да напомни ему, чтобы пришел. Очень он батюшку уважал — да как же его было не уважать! Редкой души был человек… Вот прихожу я к нему на Кемскую, 8 (там церковный дом стоял, где батюшка с семьей жил), а он, как увидел меня, обрадовался:
— А, здравствуй, здравствуй, Степанидушка! Проходи, гостьей будешь! Аннушка (это он дочери), принеси-ка графинчик!
Принесла она графинчик, а в нем что-то плещется, вроде как коньяк. И наливает мне батюшка полную стопку:
— На-ка, Степанидушка, выпей!
Я стою ни жива ни мертва, боюсь стопку взять. Мне ведь надо еще на работу вернуться — а ну как там почуют, что от меня коньяком несет. Ведь сразу выгонят… А батюшка смотрит на меня, улыбается да приговаривает: