Сидельникову Надя, прикуривая, сказала малопонятную лестную фразу:
– Вы мне, наверно, понравитесь. Какой-то немного прустовский.
Он смутился и нечаянно уткнулся взглядом в её ноги, напоминающие о породистых лошадях. Рядом с Надей казалось, что находишься за кулисами цирка или в гримуборной балерины.
Обычно она являлась в штраусенковское Эльдорадо на исходе первой бутылки и небрежно допивала остаток, если бутылка была только одна. Если несколько – сперва отказывалась пить, потом соглашалась и в любом случае пила мало, но досиживала до конца. Исходя из этого Штраусенко за глаза называл её халявщицей, а в присутствии гостей обращался как с надоевшей любовницей, видимо, уверенный, что так оно и будет со временем, – куда она денется, раз приходит почти каждый вечер и сидит? Надя сносила такое обращение с удивительной кротостью, то есть как бы не замечала.
После разговора о девках и сутенёрах Штраусенко перестал приглашать Сидельникова за стол. Отлучённый от пиршеств был этому только рад, потому что устал засыпать с пьяной головой. Теперь, невзирая на застолья, он лежал на своей койке поверх одеяла и читал книжки. Когда сосед заступал на вахту, Сидельников пользовался незанятым столом. В такие вечера беззубая Надя заходила тоже, минут на пять – перекурить и задать пару нескромных вопросов. К примеру, она возникала на пороге в огромном ореоле блестящих чёрных локонов (хотя накануне волосы были гладкими, цвета каштана), вздымала всю эту роскошь обеими руками над собой и спрашивала:
– Как вам мой новый образ?
– Очень, – отвечал Сидельников исчерпывающе.
Сейчас она была похожа на герцогиню Альбу из недавно виденного фильма «Гойя». С поднятием рук обнажались подмышки – неправдоподобно гладкая белизна.
– А что лучше всего? – уточняла Надя.
– Подмышки, – признавался Сидельников.
– Напрасно вы так индифферентны, молодой человек, – укоряла Надя, прежде чем уйти.
– Ладно, я исправлюсь, – глухо бормотал он.
Эту пару, с трудом вошедшую в трамвай, выделяла среди пассажиров старательная отгороженность от всех – как будто им пришлось вынести из своего закутка кусочек запертого пространства и перемещать его, словно тайную колыбельку, сквозь уличные и трамвайные толпы, храня от столкновений. Примерно так же везут в людном общественном транспорте хрусткий дорогой букет или сломанную руку – так они предпочитали себя везти. На самом же деле они топорщились, торчали, задевая всё и вся.
Двое, мальчик и старуха, протиснулись к свободному сиденью – он сразу сел, она встала рядом. Мальчику было лет шесть или семь. Бессмысленно полуоткрытый рот, сплющенная переносица, красноватые складки возле поросячьих глазок – хватало беглого взгляда, чтобы узнать так называемого дауна. Старуха, похожая на высохшую травину, тянула к его лицу платок, пытаясь что-то вытереть. Но мальчик, отмахиваясь, звучно бил её по руке пухлой недоразвитой пятерней. Он вообще держался как наследный принц: вокруг суматошились подданные со своими низменными нуждами – торопливо набивались в вагон, таща какие-то сумки, забрызганные осенней грязью; а ему ничего не оставалось – лишь скорбно взирать на доставшуюся державу, далёкую от совершенства.
Сидельников, зажатый в толпе, неотрывно смотрел на даунёнка и поражался – в его поросячьем личике и впрямь читалось почти королевское величие, даже спесь. И вдруг до Сидельникова дошло самоочевидное: настоящее и будущее этого мальчика, его защита, его страна и все его подданные – всё сосредоточено в одной тощей согнутой старухе, еле стоящей на ногах.
Сойдя на незнакомой остановке, Сидельников добрёл до куста на обочине и остановился. Он забыл, куда ехал, его трясло. Сейчас ему нужна была только Роза – окружающий мир состоял из её отсутствия. Запрещённое желторотое существо исступлённо колотилось в зарослях солнечного сплетения, заставляя всё тело дрожать. И по этим, как ему казалось, отвратительно стыдным признакам он понял, что плачет. Не проронив ни намёка на слезу возле её гроба и могилы, здесь, в чужом городе, он наконец оплакивал Розу, так и не дожившую до его любви.