* * *
Перед тем как сбежать от Юлии, которая не только не удерживала меня, но и не подпускала к себе ближе чем на метр, в один из выходных дней предпринял я наиболее отчаянную атаку на ее сердечко. Не то чтобы терпение лопалось — вера в себя прежнего ломалась.
Лето на севере острова короткое. Дней пятьдесят. Яблоки с грушами, не говоря о бананах, созреть не успевают. Чего не скажешь о ягодах. Черника-голубика, ежевика с княженикой возле жимолости, морошка или просто клюква с брусникой, робкая земляника, а сверх всего малина и пропасть разной смородины. Короче — для медведя раздолье, для городского человека — пропахшее багульником счастье. В миниатюре — недолгосрочное, и все же блаженство. Конечно, при условии, что упомянутый человек обретается в лесу или на марях-болотинах не один, а хотя бы с… собакой.
Юлия соглашалась на прогулку медленно, трудно. После минутного раздумья вздохнула и еще пять минут курила. Молча. Затем поставила условие: взять с собой Евгению Клифт. Я и на это пошел, втайне надеясь, что косолапая, рассеянная поэтесса завязнет где-нибудь в густом пихтаче, заблудится в стланике, отобьется на какое-то время и я успею переговорить с Юлией по душам, а главное — наедине (окружающий бессловесный мир — не в счет: слава богу, ни деревья, ни птицы, ни ручьи прохладные стихов не пишут, а главное — не читают их вслух).
Нашей прогулке немало способствовала ее доступность: случись задумать подобную вылазку где-нибудь в Ленинграде или Москве, с непременной электричкой и прочими видами транспортного мытарства, — ничего бы не вышло. Отказалась бы Юлия наотрез. А здесь, на острове, в городке нашем юном, пешком до Тихого океана — километр; до кедровых орешков рукой подать: под окном растут; до лиственничного бора пятьсот метров, а до березки горбатенькой, причудливой, «каменной» — и того меньше. Ежели над этим недоразвитым лесом на цыпочках приподняться, далее, за березничком, можно увидеть душистую, мшистую марь.
Все здесь близко, все здесь низко, доступно. Все несколько жалобней, нежели на материке, в смысле древесной растительности. Маломощное все и как бы больное. Изнутри редкое дерево не почернеет к десяти годам. А все — морозы, бураны немилосердные, почва, на большую глубину промерзшая. Соки, коими живое на этой земле питается, слишком охлажденные, ледовитые. Зато уж все под боком, рядом все. Возле. Лес на огороде, болото в палисаднике, за околицей — море, а в конуре собачьей — волк, а то и росомаха дежурит. Безо всякой цепочки принудительной. А главное опять же — электрички штурмовать не надо. А значит, и Юлию уговаривать по ягоды слетать — не такое уж фантастическое дело.
Порадовала Евгения: в самый последний момент позвонила из номера местной гостиницы и в лес идти отказалась. Приехал из столицы какой-то внимательный человек мужского пола, который согласен слушать стихи. И тут Юлия заколебалась. Уходить в тайгу с глазу на глаз со мной, то есть с мучительно влюбленным в нее человеком, считала небезопасным.
И тогда я притворяюсь смирившимся. Чешу в затылке, зеваю, клонюсь долу и, как бы между прочим, снимаю на полу трубку с аппарата.
— Евгении Клифт позвоню. Скажу, что ягоды отменяются.
— Не вздумай! — запрещает Юлия.
— Новые стихи прочтет… С приезжим познакомит.
— Нет уж!.. — меняется в лице Юлия, должно быть представив скрежетание голосовых связок поэтессы. — Я одеваюсь, Венечка. Бери кузовок.
Сперва по серебристому мху-ягельнику, устилающему тонким, дырявым слоем продутую ветрами, лысую землю, — блуждали овалами холмов, поросших по южным склонам кедровым стлаником. Нашли даже прошлогоднюю шишку с уцелевшими орешками, не опустошенную бурундуками и леммингами. Понаблюдали за одним из этих грызунов. Бурундук, привстав на ветке, замер столбиком, с «нескрываемым» любопытством посматривал в глаза Юлии, прекратив шевелить челюстями и набрякшими защечными мешочками. В свою очередь, Юлия долго, не двигаясь и не произнося ни слова, без тени улыбки всматривалась в зверька. И вдруг глаза ее увлажнились. Признаться, не ожидал я от нее… слез умиления. И тут она прошептала: