Точно так же стояла тетя Тоня, неподвижно и долго стояла у окна столовой, когда умерла бабушка Матрена, и потом, совсем недавно, в январе, после похорон дяди Феди. Никакого чепчика, и лицо у нее не круглое и не морщинистое, но слезы, но слезы – о живых и умерших… Читая, Олька словно смотрела с улицы на окна и видела сразу обеих: сморщенную английскую старушку, плачущую о брате, да, но едва ли не больше о своем давнем и безнадежном одиночестве и никому-не-нужности; и крестную – подтянутую, со строгим лицом, бледным и припухшим от слез.
Это было одно и то же окно.
Читая о гениально выдуманных Форсайтах, Олька думала о совершенно реальных Ивановых, и когда Форсайты хоронили своих родных, она видела знакомое кладбище, потому что хорошо помнила смерть прадеда и прабабки, как помнила свою детскую веру в то, что они обязательно воскреснут.
Не воскресли; а теперь умер дядя Федя.
Нарядный и веселый дом крестных, где проходили шумные и многолюдные праздники, изменился – перестал быть праздничным. Разве не то же самое произошло, когда умерла тетя Энн – ушел из жизни только один Форсайт (старший, да, но не самый главный), однако унес с собой что-то очень важное для всех?..
Даже Босини, наиболее чужой Форсайтам человек, дикий и дерзкий (не зря его прозвали «пиратом») – неожиданно воплотился в незнакомом худеньком мальчике, который давно уже не возится с мокрым песком на пляже в своих выгоревших сатиновых трусах, а тоже торчит за партой в какой-то школе. Этот «Босини» не только позволил ей поучаствовать в своем дворце – он сделал понятным Босини настоящего, который не останавливался ни перед чем, потому что строил не просто дом по заказу, а дом для Ирэн, дворец для любимой.
Несколько раз она носила «Сагу» в библиотеку и получала кривоватый штамп в карточку об очередном продлении. Получала – и с трепетом ждала, когда библиотекарша скажет: «Хватит, девочка; сколько можно продлевать?». Однако все сложилось иначе: перед самым отъездом на дачу мать сама понесла библиотечные книги, но вернулась обратно:
– У них, видите ли, ремонт; пускай пеняют на себя, я штраф платить не намерена.
«Сага» благополучно поехала на дачу: свежий воздух. Чтобы отделаться от дурацких вопросов («опять перечитываешь, а Жюль Верн так и стоит, для-кого-я-покупала?»), Олька обвернула книгу в бумагу, как всегда делала с учебниками.
А теперь лето кончилось, пора было сдаваться библиотеке – и сдавать «Форсайтов».
Почувствовать себя женатым у Карла никак не получалось. И дело не в том, что жизнь не изменилась – изменилась, конечно, да иначе и быть не могло. Настя так легко заняла место в квартире, что стало ясно: именно для нее оно и было предназначено. Отцовский кабинет мать теперь именовала «вашей комнатой». Здесь на письменном столе лежали Настины учебники и конспекты, подушка пахла Настиными волосами; в ванной появились какие-то баночки и флаконы, а на раковине постоянно дежурили две-три мокрые шпильки. На двери висел Настин зеленый халат в горошек, а когда она приходила домой, халатик этот мелькал то на кухне, то в прихожей, то в «вашей комнате», которая, впрочем, навсегда осталась для Карла кабинетом отца – с той лишь разницей, что теперь на диване он спал не один, а с Настей.
С женой.
Настя, девушка с любимой ямочкой на щеке, Настя, которую он почти два года провожал в общагу и больше не должен туда провожать – Настя стала его женой. Общагу можно вообще забыть навсегда, не думать о ней, как не думать о том, что теперь можно спокойно закрыть дверь у себя дома и делать то, ради чего он совал рубли и трешки дежурным в этой чертовой общаге. Теперь можно было вместе засыпать и просыпаться, а потом вместе завтракать.
Завтракать с женой.
Настина смена начиналась рано, мать уходила еще раньше, и Карл оставался один на час или час с четвертью. Весь этот кусочек одинокого времени он проводил, словно заново привыкая к дому, где теперь живет Настя.
Жена.
Каждое утро, оставшись один, он здоровался с вещами и вещицами, которые принадлежали Насте, были ей необходимы, являлись ее частью – здоровался и улыбался, словно они тоже привыкали к нему и начали его узнавать.