Пора было уходить.
– Бабуся, я провожу тебя.
Бабушка покачала головой:
– Меня брат проводит.
Идя к выходу, Олька сообразила, что не видела матери. Не пришла? Не знала?..
«Меня брат проводит».
А мой брат? Он тоже не пришел.
Они с Лешкой виделись нечасто. Брат звонил на работу, всегда неожиданно, они встречались в кафе, болтали, потом Лешка исчезал до следующего звонка. Что-то он делал: пробовал рисовать, лепил, но работы свои никогда не показывал. Говорил, что хочет играть на гитаре. Нигде не учился, да и кончил ли школу? Кривил губы, хмурился: «Не верю я в эту систему». Ольга терялась. А кто верит? Спохватывалась: «Лень, какая система?». Несла что-то про необходимость образования, про вечные ценности – и сама маялась от неловкости: не то говорю, не то; банально. Ленечка хмыкал: «вечные ценности» тоже каким-то образом оказывались частью неведомой «системы». Допивал кофе, поворачивался к стойке: «Давай еще возьмем. С бальзамом, а?».
Он рассказывал, как ездил к бабушке Доре в Кременчуг, прожил там почти год; вернулся к матери. Кривил рот: «Не люблю, когда мне мозги компостируют: учеба, работа…». Приносили кофе и две тяжеленькие рюмки с вязкой, похожей цветом на йод жидкостью. Олька терпеть не могла бальзам. Утеха приезжих, деготь с горелым запахом; что брат в нем находит?
Пухлый малыш превратился в высокого двадцатилетнего парня. Очень смуглый – в мать – он был похож на майн-ридовского индейца, с этими волосами до плеч. От Сержанта (Лешка называл его «батей») ему достался крупный нос и низкий лоб; рот остался чуть припухшим, как у ребенка. Он втягивал в себя темно-коричневую густую жижу. «Ты будешь?» – и с готовностью тянулся к ее рюмке.
Страшно было подумать, что не только лицо, но и вот это – от Сержанта.
Они редко говорили о матери. Случалось, что говорил он один, когда «сильно доставала».
Не пришел на похороны – не знал, не смог? Что-то случилось? Связь у них была односторонняя, а значит, ненадежная: все равно что никакой.
Дорогу пересекал длинный дядька в заляпанном ватнике, нес на плече стремянку. Мысли о квартире, отодвинутые на время похорон, вернулись, а вместе с ними – ремонт.
Завтра, завтра же надо позвонить крестной.
Хорошо проводили Дашу, Царствие ей Небесное. Брат молодец: всех позвал, угостил, дочка ни до чего не касалась. Конечно, правильнее было бы дома собраться, да у кого голова болит об этом? Прошло то время, когда все события, радостные и скорбные, собирали всю семью у них дома, когда и готовила, и накрывала она, Тоня. Как Федя ушел, так и все ушло, будто с собой забрал. Их столовая, некогда бывшая столовой и гостиной, но ничем больше, мало-помалу превратилась в обыкновенную комнату, разве что круглый стол в центре остался.
Могла бы, конечно, Люся постараться, единственная Дашина дочка, а то пришла на все готовое, даже фотографию матери не догадалась принести. Если б она, Тоня, не захватила из дому, конфуз бы вышел.
Сколько раз она это видела – наполненная рюмка, сверху ломтик хлеба, рядом фотокарточка. Уходят, уходят… И мы уйдем.
За братом надо будет присмотреть: вдовец – что сирота, хоть и седой совсем. Завтра позову обедать, а то ведь без горячего жил, пока Даша в больнице лежала.
Темнело. На улице было безветренно и почти уютно от светящихся витрин. Тоня дошла до аптеки, где работал знакомый провизор, и решительно толкнула дверь. Мало ли, вдруг что-то дефицитное выбросили?
Лариса выходила и столкнулась с ней в дверях; не остановиться было нельзя.
Только бы не расспрашивала. Говорить о сыне не было ни сил, ни желания. Никому не расскажешь, не объяснишь, ни на кого такое не взвалишь: неси сама.
Тоня, напротив, была рада встрече, поэтому пришлось выслушать печально короткую историю болезни и смерти незнакомой женщины, Тониной родственницы.
– Ну как же, – горячилась Тоня, – жена моего брата, он тебе еще скамейку на кладбище сделал! Вот его жену, Дашу, сегодня схоронили.
– Конечно, помню. Спасибо ему: стоит скамейка, так брату и передай. Горе, какое горе; он один теперь остался?
Дверь часто открывалась, люди входили и, главное, выходили, но пришлось, чтобы избежать рассказа о своих делах, дослушать историю Мотиного болезненного развода («четверо детей осталось, брат всех вырастил, на ноги поставил») и второго брака («десять лет прожили душа в душу»), и после финальных слов «Царствие ей Небесное» последовал вопрос: