Комсомольцы сошлись на том, что давать Громову рекомендацию в партию еще рано.
Когда они единодушно проголосовали, Громов зло взглянул на Пучкова, Ершова и закрыл ладонями лицо, чтобы не видели его отчаяния.
Почти все уже разошлись из саманного сарая, а старшина все еще сидел, отчаянно сжимая голову руками. Комендант училища и помполит подошли к нему. Кое-кто из механиков, уже вышедших на воздух, вернулся, но комендант, еще красный от волнения (он выступал два раза), прогнал их и закрыл дверь. Пучкову, который уже успел позвонить из палатки в город, передали, что с Громовым что-то случилось... Пучков вернулся и постучал в дверь клуба.
Комендант открыл дверь не сразу и, увидев Пучкова, воскликнул с жаром:
— Вос-пи-та-те-ли! Какой это был бы офицер!..
— В этом-то весь вопрос, — возразил Пучков.
По лицу Громова он понял, что у того на душе не горе, а лишь уязвленное до отчаяния самолюбие, и покинул его без сожаления.
Всю ночь Громов не мог уснуть: лопнула последняя надежда стать офицером. Ведь через год вступит в действие «возрастной барьер», и в училище его не примут, и подойдет срок увольнения в запас.
Чем больше человек стремится к чему-либо, тем сильнее он переживает, когда стремления не осуществляются. А Громов так стремился стать военачальником! И казалось ему: умри мать или отец, он не горевал бы так...
Под подушкой у него лежали письма: отец, отвечая на вопросы сына, сообщал, кто из друзей его детства служит и в каких званиях. Честолюбивый отец, желая показать сыну достойный подражания пример, намеренно сообщал Евгению только о тех товарищах, которые опередили его в званиях и должностях. В последнее время прямо-таки досада и зависть к друзьям разбирали старшину, когда он читал отцовские письма.
«Почему другим так везет, а я все старшина?» — спрашивал он себя.
Мысленно перебирая ход собрания, Громов решил, что на этот раз он срезался потому, что комсорг эскадрильи заранее подготовил комсомольцев.
— Хорошо же!.. — вслух сказал он и повернулся на бок с твердым намерением заснуть.
С неделю в лагере все текло своим чередом. Громов обдумывал, что бы такое предпринять. И вот решение созрело. Как-то утром, проводив механиков на стоянку, Громов вернулся в расположение эскадрильи. Еремин (опять дежурный) поливал из ведра зубчатую кладь кирпичей, выложенных вдоль песчаной дорожки.
— Бросай работу. Пошли на осмотр.
Еремин поставил ведро с известковым раствором, стал вытирать ветошью руки. Осмотр старшина начал не с края, а с середины: вошел сначала в ту палатку, где жил Ершов. Солнечные лучи просвечивали брезент, не касаясь земляного пола: солнце еще было невысоко. Еремин распахнул низ брезента, и все внутреннее убранство палатки стало видно как на ладони. Три койки составляли букву П. Одеяла были натянуты туго, подушки взбиты высоко.
— Что за безобразие! — строго произнес Громов, подавшись к койке Ершова. По мнению Еремина, никакого безобразия в палатке не было, если не считать краешка простыни, не подогнутого под матрац.
Громов наклонился и резким движением сдернул простыню, которая узкой полоской окаймляла постель у спинки койки.
Затем он выдернул туалетный ящик тумбочки, на пол упало несколько писем Ершова, бритвенный прибор; флакон одеколона Громов успел удержать.
Во всех палатках старшина переворошил постели: искал под матрацами носки, обмундирование или еще какие-нибудь вещицы, которые неаккуратные механики могли положить в запретные места. Результатом осмотра был сравнительно небольшой «улов»: простыня Ершова, рабочая гимнастерка Желтого (лежавшая в туалетном ящике тумбочки) да дрель старшины Князева, запрятанная в угол палатки.
Вечером Громов построил подразделение в две шеренги и объявил Князеву выговор, а Ершову очередное неувольнение. О Желтом не было сказано ни слова. Громов считал его своим другом.
После того, как Громов подал команду «разойдись», к нему подошел Корнев.
— Ты свободен? — спросил он. — Пойдем-ка потолкуем.
Когда вошли в палатку, Громов сказал:
— Ох, и хитер этот Ершов. Жаловаться на строгость взыскания не положено, так он подсылает ко мне комсорга.