«Ничего плохого в этом нет, — подумал старшина. — Пора замуж, а женихов не так-то густо. Для нас и помоложе невесты подросли, для них не воскреснут мои годки... а тех, кто постарше, совсем мало осталось. Да к тому же у нее рука... Не каждый возьмет».
Не меньше, а, пожалуй, больше было известно ей и о самом Евгении. Она знала, в каких местах он служил, в какой авиационно-технической школе учился и куда был направлен после ее окончания, и это давнее (по всему было видно), годами длившееся внимание тронуло Евгения. О нем думали, за его судьбой следили... Надя рассказывала так искренне, с такой милой наивностью, что Громов подумал: «Зашвартовать хочет». И тут же осудил себя: «Ну зачем я так! Она ведь от души!»
Одинокий среди людей, с которыми он служил последние годы, мучительно переживающий свои неудачи, Громов сейчас так нуждался в товарищеском участии, что землячка Надя, казалось ему, была послана самой судьбой.
«А она не так уж плоха, она даже красива, — подумал Громов. — Ну с кем еще проводить мне отпуск? Он краток, не разгуляешься».
Когда за окном потянулись предместья родного города, Надя умолкла и сникла. Сверкавшие глаза потухли, она вся была ожидание... И это понравилось Евгению...
— Ну что раздумывать, — сказал он. — Поедем со мной...
Она посмотрела на него вопросительно.
— Глядишь, закуска будет, и буфетчица своя... Не поскупишься?
— Ну что ты, Женя. — Она почти инстинктивно пододвинула к нему корзину... И оба поняли, что за шутками стоит что-то большее, невысказанное и волнующее.
На вокзале Надя сдала корзину, и они на такси поехали на окраину города.
С этого мгновения дни полетели как во сне. Громов возвращался домой в два-три ночи, а после обеда уходил к Наде.
В первое после возвращения со свидания утро он долго стоял на круче у ручья, у серых лопухов.
Здесь, у серых лопухов, «комбриг» Невский «произвел» его когда-то в капитаны и даже нацепил «шпалы» из конфетной фольги. Отсюда, из-за этих серых лопухов, он строчил когда-то из деревянного, самодельного «максима» в плоскодонную лодку «противника». Отсюда вместе с Невским и Корневым он бросался на зареченских, когда они высаживали «десант», опрокидывал лодку, «топил» «белых».
Когда это было? Вчера?
А может, век назад это было?
В памяти всплыла целая вереница казарм, через которые он прошел с тех близких и далеких лет...
А здесь обмелела река Тверца, будто сузились улицы и совсем маленькими стали дома. Дом отца, повернувшись к улице задом, по-прежнему смотрит в огород. Вместо ольхового тына он обнесен теперь тесовым забором. Зеленая краска пожухла, поотстала местами от досок, поседела вроде. Но все-таки забор теперь капитальный. Столбы толстые, и над каждым косо торчит рейка, к ней прибита колючая проволока. Такая же проволока протянута над ручьем. Она как бы делает отрезок ручья частью отцовского огорода...
Сверху, с крутого берега хорошо видно, что в устье ручья торчат из воды железные балки...
«Вот поди и прокати Надю на ялике по ручью, где прошло детство, — колючей проволокой распорешься, не проедешь», — подумал Евгений и пошагал к дому.
Отраженное от окон солнце било в глаза. Было душно и жарко, от теплой земли шел пар, над густым садом соседа, точно убаюкивая, гудели пчелы.
Громов уснул раньше, чем голова коснулась подушки. В пять вечера ушел на свидание, а в пять утра, когда раздевался, чтобы лечь спать, услышал за перегородкой:
— Видать, сурьезно... — хрипел мужской голос.
— Чай, думает, долг платежом красен, — вторил голос матери. — С детства у них. Дружили, как беда случилась. Потом заглохло!
— Утром скажу стервецу... Ну как жениться на такой? Мы умрем, она для семьи картошки почистить не сможет. Самому придется. Специально стерегла его... халява... Нарочно он ей, что ли, пальцы-то отрезал? Сколько лет с той поры прошло... И забыть все надо б, так нет, караулила! Халява беспалая!
— А может, и ничего, отец! Лишь бы жили в любви, в согласии. А картошки-то я могу начистить...
— Молчи, старая. Надолго ли тебя хватит?! Дам ему утром выволочку. — И под отцом, тяжелым и располневшим в последние годы, скрипнули пружины.