Я тоже.
Я тоже, как любая другая тварь на земле, знаю свой род и, когда поступаю негоже по отношению к нему, чувствую вину, чувствую элемент предательства. Как мы все, как вы все, мои дорогие братья и сестры. Может быть, по чьим-то высоким штандартам, инородные, но все же — мои.
Я, может быть, всю эту лирику затеял — лирику о своем детстве — с одной исключительной целью: подобраться как-нибудь к этой теме. К теме своей вины и предательства. Сначала перед Гришей, а через него уже перед всем родом своим. Перед еврейством, стало быть.
Все это чертовски трудно объяснить. Но я попробую. Я начну с признания того, что я врал, когда говорил тебе о том, что по отношению ко мне лично антисемитизм никогда не проявлялся.
Нет, не с этого.
Я начну с того, что среди многочисленной детворы нашего двора евреев было всего трое: Гришка, Тюля и я. Тюля — от фамилии Тульчинский. Он тоже сейчас далеко от отеческих берегов. В Австралии где-то.
Но и это не главное.
Я начну с главного. А главным было то, что Гришку мало кто среди наших гавриков любил. Он был как гадкий утенок среди нас. Крепкий, сильный, сорви голова, а все равно — гадкий утенок. Он был всегда третьим лишним, козлом отпущения. Все пинки — в него, все насмешки, дразнилки, гадости — все шло в него. С одной стороны, вроде бы все нормально. Толпе всегда кто-то нужен для пинков. Это не ново. Толпе, коллективу, массе, любому стаду всегда нужен кто-то, над кем можно почваниться, превзойти, показать мудрость и силу, и правоту. Большинство всегда право. Но почему наш немудрящий зеленый коллективчик выбрал на эту роль именно Гришку — убей — не пойму.
Не слабак, не калека, не урод, не трус. Обычно слабость — излюбленная мишень безотчетной ненависти стада. Но он, повторяю, не был ни слабым, ни трусливым, а наоборот, по части озорства и шкоды — что ценилось превыше всего — превосходил каждого из нас с лихвой.
И вот невзлюбили. Почему?
Сказать — потому что у него отец был, а у других отцов не было, сказать — потому что его отец работал директором продмага и они жили припеваючи, в полном достатке, в отличие от нас остальных, — нет, этого не скажешь. Все это не могло быть причиной, потому что и у Глинки отец был, причем не простой отец, а отец-делец высокого класса, директор крупнейшего в городе ресторана, проворовавшийся хорошенько и отбывающий за это длительное заключение. Так что и Глинка жил не хуже. Отцы были, между прочим, и у Галая, и у Бориса Яковенко, и у Витьки Цвиля.
Так что и эту причину отметаем.
Что же остается?
А остается то, что Гришка был евреем. Но позволь, — скажешь ты, — ты ведь тоже был евреем?
Я тоже был евреем. Но другим. Другим, видимо, евреем я был.
Из меня еврейство не перло. Я старался быть русским. И надо полагать неплохо старался, потому что, несмотря на мою оглушительную картавость, я всегда среди вас, по крови русских, чувствовал себя своим.
Я не знаю, я не могу точно назвать, что я такое особенное делал, чтобы выглядеть русским. Я даже не могу назвать, что надо делать, чтобы походить на русского. И больше того — спроси меня, из каких черт состоит русскость — я и это не назову.
Таких вещей, которые не поддаются точным определениям, какому-то несомненному набору признаков или свойств, доступных перечислению, более, чем достаточно. Мы все ученые, и знаем это. К ним относятся красота, поэзия. К ним относится русскость. Мы все знаем, что это такое, но определять не беремся.
Русскость в России разлита в воздухе. Банально? А мне нравится.
Русскость в России разлита в воздухе, в звуке, в чашке молока — во всем, что красиво. Во всем, что красиво на земле и на небесах. В музыкальной гамме, в речи, в имени. В безглагольности тоски и бескорыстности мысли. Я люблю эту русскость. Я купаюсь в ней, как в своей собственной стихии. Я наслаждаюсь ею, я живу ею. И с ней, и в ней, вероятно, и помру. Я люблю в России все. Самый звук ее люблю, и имя, и горечь. И горький привкус полыни. И дождь, и снег, и тополь. И всю ее бескрайность, и тишину, и удаль, и плач, и свет, и муку. И все мои оценки, и все мои бессонницы, и все, о чем пишу и о чем пекусь, весь мой суд и весь мой слог, и ритм речи — все это тоже русское.