С падением замка в Кракове русским войскам оставалось занять лишь последние опорные пункты конфедератов — Тынец, Ландскрону и Ченстохов, но и этого не пришлось делать, так как Австрия и Пруссия, страшившиеся полного подчинения Россией Речи Посполитой, осуществили вооруженное вмешательство в польские дела. Вена и Берлин воспользовались тем, что Россия вела войну с турками. От нее требовали мира и отказа от Молдавии и Валахии, освобожденных русским оружием, а в вознаграждение предлагали взять часть польских земель. В то же время Австрия двинула войска в пределы Краковского воеводства. Невзирая на протесты, австрийцы прорвали русские кордоны и захватили Тынец. В северную часть Польши вошли двадцать тысяч пруссаков.
Суворов страдал от возложенной на него Бибиковым миссии — не допускать в глубь Польши австрийцев и соблюдать при этом по отношению к ним полное дружелюбие. Ему приходилось ловчить, лавировать, отстаивая русские интересы. С горьким простодушием жаловался он Бибикову: «Я человек добрый, отпору дать не умею… Простите мне, пора бы мне на покой в Люблин. Честный человек — со Стретеньева дня не разувался: что у тебя, батюшка, стал за политик? Пожалуй, пришли другого; черт с ними сговорит».
В сентябре 1772 года Австрия, Пруссия и Россия договорились о разделе Польши. По договору Екатерина ввела в восточные польские области два новых русских корпуса. Один из них, под командованием И. К. Эльмпта, расположился в Литве. В этот корпус и был переведен Суворов, получивший наконец после непрерывных трехлетних походов месячный отдых в Вильно. Здесь Суворов посещал вечера и балы.
Он чувствовал себя всякий раз неловко, когда, отдав у входа плащ и шляпу, оказывался среди нарядных кавалеров и дам. Зеркало в бронзовой круглой раме отразило маленькую сутуловатую фигурку, обветренное лицо с резко обозначенной продольной морщиной между глаз.
— Красив! Красив! Воистину Нарцисс! — пробормотал Суворов, подняв брови и сердито поблескивая выцветшими голубыми глазами.
Отвернувшись, он пробежал мимо зеркала в залу. Генерал не любил собственной внешности и потому терпеть не мог зеркал.
Почти равнодушный к женщинам, он не чуждался их общества вовсе, зачастую бывал с ними говорлив, остроумен, даже блестящ. Он увлекся беседою с маленькой, курносой и шустрой паненкой, которой было приятно внимание самого Суворова. Смеясь его быстрой французской речи, она делала вид, будто не верит в русское происхождение знаменитого генерала.
— Запевне пан генерал есть поляк? — улыбаясь, допытывалась она.
— Нет, нет, — поддерживал игру Суворов.
— Конечно, курляндчик! — не унималась бойкая пани.
— Я не курляндец.
— Так пршинаймный малороссиаюнчик? То една кровь.
— Опять не угадали. Я москаль, русской, — говорил Суворов.
После бала, вернувшись под утро к себе, он писал своему бывшему начальнику и по-прежнему другу Бибикову о польских женщинах: «Это оне управляют здешним государством, как всюду и везде. Я не чувствовал себя достаточно твердым, чтобы защищаться от их прелестей…»
В Литве Суворов оставался недолго. «Вот теперь я совершенно спокоен, — сообщал он Бибикову из Вильны, получив в октябре приказ направиться к шведской границе. — Следую судьбе моей, которая приближает меня к моему отечеству и выводит из страны, где я желал делать только добро, по крайней мере всегда о том старался. Сердце мое не затруднялось в том, и долг мой никогда не делал тому преград».
Именно те годы довершили формирование полководца и сделали его тем Суворовым, каким он остался в памяти. Сложился его облик, неповторимый и оригинальный; откристаллизовалась речь, исполненная грубоватого юмора, простонародной сочности и меткой афористичности; определился стиль жизни, строгой до аскетизма и близкой солдату. Его победы под Ореховом, Ландскроной и Столовичами являют образцы новаторской тактики, сформулированной позднее в «Науке побеждать» по-суворовски лапидарно, тремя словами — «глазомер быстрота, натиск».
В 1772 году Суворов писал: «Никогда самолюбие, чаще всего производимое мгновенным порывом, не управляло моими действиями, и я забывал о себе, где дело шло об общей пользе. Суровое воспитание в светском обхождении, но нравы невинные от природы и обычное великодушие облегчали мои труды; чувства мои были свободны, и я не изнемогал».