Таким образом, в три дня — 15, 16 и 17 апреля — решена была участь Ломбардии. Перед союзниками открылся путь к Милану. Французы потеряли в трехдневной битве убитыми и ранеными свыше двух с половиной тысяч, а пленными до пяти тысяч человек. Суворов назвал Адду Рубиконом на дороге в Париж, похвалил австрийцев, которые «бились хватски холодным оружием», и особенно отметил донских казаков Денисова.
Препровождая Суворову бриллиантовый перстень со своим портретом, Павел I писал: «Примите его в свидетели знаменитых дел ваших и носите его на руке, поражающей врага… Сына вашего взял я к себе в генерал-адъютанты со старшинством и оставлением при вас. Мне показалось, что сыну вашему и ученику неприлично быть в придворной службе».
Появление союзных войск в двадцати верстах от Милана повергло в ужас французских комиссаров, пребывавших в столице Цизальпинской республики. Вместе с дивизией Гренье они покинули город и поспешили на запад, в Турин. В миланской цитадели был оставлен гарнизон под командованием генерала Бешо.
Донские казаки окружили город, взломали ворота и, отразив вылазку из замка, погнали французов, из которых многие погибли, а многие попали в плен. Как и в других городах Италии, уставшие от поборов и грабежей миланские жители истребляли деревья вольности, фригийские колпаки, стирали надписи — «Свобода, братство, равенство». Тем временем к Милану подходили дивизии Отта и Цопфа, за ними Фрёлих и Кейм. Суворов остановил войска в нескольких верстах от города, отложив торжественное вступление в Милан до 18 апреля, светлого дня Пасхи.
К вечеру неподалеку от палатки фельдмаршала разбит был большой шатер — походная русская церковь. Тысячи солдат и офицеров в глубокой задумчивости ожидали начала службы. Здесь находились не одни русские. Католическая Пасха уже миновала, но из австрийского лагеря пришли сербы, словаки, валахи послушать пасхальные песнопения.
Ночная тьма поглотила лица, ярко освещен был только походный шатер. Подъехало несколько колясок с русскими и австрийскими генералами. Суворов вышел из первой в отечественном фельдмаршальском мундире и при всех орденах.
Убранство военной церкви было скромным — полотняный, натянутый на рамах иконостас с прикрепленными немногочисленными образами, настланный из досок амвон и два-три медных подсвечника. Лишь только полководец появился, в храме началась служба. Старик священник, один из суворовских чудо-богатырей, поднял крест, за ним двинулись офицеры с ветхими хоругвями, расшитыми стеклянными бусами и шелками, далее хор певчих, сам фельдмаршал с тихо мерцавшей в руках восковой свечкой, австрийские и русские генералы.
На пути следования крестного хода к нему присоединялись новые массы людей. Пламя десятков тысяч свечек трепетало во мраке.
— Утренюем утренюю глубоку! — запевал дрожащим старческим голосом священник.
— И вместо мира песнь понесем Владыке! — подхватывал хор, в котором выделялся голос фельдмаршала.
— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! — и этими словами мирная тишина ночи была нарушена. На равнине, около походного храма загремели сотни орудий.
Наутро колонны потянулись к Милану.
Незадолго до того Розенберг представил Суворову двух русских чиновников, посланных в войска для тайного надзора за политическими вольнодумцами. Фельдмаршал выбежал к ним, утирая лицо тряпицей.
— Кто это такой? — спросил он у Розенберга, показывая на одного.
— Это статский советник Фукс.
— Ах, помилуй Бог, какой ты худощавый! — удивился Суворов, оглядывая его от косицы до башмаков. — Тебе надобно со мною ездить верхом! А это кто?
— Статский советник Башловский.
— Ах, как же ты толст! — сказал Башловскому фельдмаршал. — Я к тебе залезу в брюхо, когда озябну.
Впрочем, познакомившись с Фуксом покороче, фельдмаршал взял его к себе «по всем военным письменным делам» и не расставался с ним в продолжение всей кампании. В день въезда в Милан, решив подшутить над жителями, Суворов приказал Фуксу, одетому в шитый дипломатический мундир, ехать впереди пышной свиты. Сам фельдмаршал в белом австрийском кителе держался поодаль.