— Я приведу приговор в исполнение.
— Зачем пришел? Мало разговора с судьями?
— Нет. Я всегда делаю так.
Она содрогнулась под его безразличным взглядом. А Стоуш думал о мальчике, сидевшем наверху, со стражей. О том, сможет ли маленький шантиец стать палачом? И сможет ли стать палачом, а не убийцей?
Женщина облизнула губы и грустно улыбнулась.
— Так зачем ты пришел? Неужели никакого покоя… до самого конца.
Она склонила голову, золотистые волосы упали на лицо, открывая шею. Стоуш увидел странное родимое пятно, похожее на изогнутый лук с наложенной на тетиву стрелой.
— Ты ведь не исповедник? Или и исповедник тоже? Выслушиваешь ли тех, кто стоит у порога смерти?
Жевлар отступил на шаг.
— Могу выслушать. Иногда меня просят о такой услуге, и я не отказываю без веской причины.
Шантийка сглотнула, ее пальцы побелели от напряжения:
— Называй это, чем хочешь. Мы, шантийцы, всегда были изгоями. Я никак не смогу спастись, хотя и не виновна, — Стоуш молчал. Он слышал подобное неоднократно, — Жалею же, не о том, что завтра умру. О том, что потеряла ребенка. Много лет назад.
— Девять?
Глаза женщины потемнели:
— Откуда ты?..
— По родимому пятну. У него оно тоже есть, на шее. Я нашел твоего ребенка на земле. Умирающим.
Женщина пошатнулась, казалось, ей тяжело дышать. Известие оказалось неожиданным, и безнадежность проступила во всех ее чертах. Она больше не притворялась сильной.
— Не знаю, как я потеряла его. Мы убегали. Я была еще очень слаба. Все казалось мутным, словно в тумане. Ажви сказал, что нужно оставить ребенка. Бросить на дороге, так как он выдаст нас плачем. Помню, что просила не делать этого. После, сознание оставило меня. Когда очнулась, ребенка с нами не оказалось. Они сказали, я уронила его, и он умер.
Шантийка закрыла руками лицо:
— Где ты похоронил его?
— Мальчик жив, — сухо, с удивлением ловя в себе мимолетную злую радость, ответил жевлар, делая шаг к клетке, — Более того, я воспитал его как сына. И привел с собой.
Она вздрогнула, а затем с какой-то слепой надеждой попросила, заглядывая в глаза:
— Позволь увидеть.
— Зачем?
— Как ты не понимаешь, я же мать.
Стоуш устало покачал головой:
— Нет. Мальчику ни к чему знать.
— Прошу, — слезы крупным градом покатились из глаз женщины, — ведь так я могу получить прощение. Или хотя бы посмотреть каким он стал. Прошу, это так важно для меня…
— Нет.
Келан зажмурился. По бледному личику бисеринками катился пот. Он сам настоял, сказал, что хочет увидеть казнь. Солнечные блики играли на широком лезвии меча. Один взмах — и златокудрая голова полетела в корзину. Народ взвыл. Лица тех, кто стоял в первых рядах, забрызгала кровь.
В этом море существ беснующихся в вожделении, одержимых ненавистью и страхом, удовлетворяющих свои самые темные из чувств, замешанные на щекочущем душу очаровании смерти, стоял мальчик. Крики оглушили его, смерть потрясла. Келану казалось, что он только что потерял что-то важное. Или в себе, или в своем чувстве любви и привязанности к Стоушу. Он считал себя взрослым. Зря, может быть?
Я смотрела в окно. Странное ощущение душевного одиночества, и в то же время никого не хотелось подпускать ближе, чем на десять шагов. А вокруг суета. Пассажиров много, толпятся, толкаются, торопливо занимают свободные места. Даже рядом со мной сели, наплевав на предрассудки и страх. Здесь уже не до неприязни. Несколько часов на ногах не простоишь. Пока еще паровоз дотянет до станции. Дорога горная и впереди ни одного полустанка, только обрыв слева, да круто вздымающаяся гора справа. Я плотнее завернулась в плащ и уставилась в окно. Надоели вскользь бросаемые взгляды, полные гадливости. За что? Не стоит пытаться понять. Мы слишком разные. Хотя, будь я хоть чуточку толстокожее, мне, несомненно, было бы проще жить. Удивительное дело, в мире населенном лгванами, ящерами и немыслимо далекими от людей разумными тварями, тянуться бы им к близким по виду существам. Человечество же как-то уживалось более-менее с пестрым большинством рас? Нас, перекати-поле, веками травило. Почему? Относятся до сих пор — как к саранче. Емкое слово, обидное, язвительное, пренебрежительное. Никто и звать никак.