Хуже обстояло с Тордис. По осени она всерьез захворала, а к Рождеству слегла и уже не вставала, толком ничего не ела, разговаривала бессвязно, сердито и, пока тянулась зима, таяла на глазах. Торлейк был христианином, крестился всего несколько лет назад, когда решением альтинга Исландия приняла христианство.[15] И теперь он без устали твердил, что Тордис надобно искать опоры и крепости у Господа Бога, а не позволять себе безропотно вязнуть во мраке земной юдоли.
— Бога нет, — отвечала ему Тордис, — есть только люди.
Еще она говорила, что коли муж ее не сумел живым уйти из этой проклятой усадьбы, то и она не сумеет, умрет здесь.
Теперь в Йорве было пятеро работников да две старухи, Торлейковы сестры, которых он привез с собой. Они исполняли работу, какую прежде делала Тордис, только в управление усадьбой не вмешивались. Весной Тордис отдала ключи Аслауг и сказала, что отныне та в ответе за все, а коли понадобится помощь, пусть обращается к Торлейку, он хороший человек.
— Или потолкуй с Гестом.
— С Гестом? — удивилась Аслауг. — Да ведь он ребенок совсем!
— Нет, — сказала Тордис. — Гест сильный. Сильнее нас всех.
Через три дня она умерла, иные говорили, мол, оттого лишь, что так решила. Рано утром вышла из дому, легла в траву на речном берегу. Земля уже подтаяла. В вышине перекликались лебединые стаи. Похоронили ее подле Торхалли, и все — как те, что считали покойницу малодушной трусихой, так и те, кто уверял, что она усмотрела в Гестовой орлиной голове знак проклятия, — теперь шепотом твердили, как они были правы в своих догадках.
Гест после этого впал в какое-то зябкое забытье. И привиделось ему, будто на болота в долине набросили белый покров, и он было подумал, что это снег. Однако ж, подойдя ближе, обнаружил, что не снег это, а тончайшая ткань, которая приподнималась от легкого ветерка и вновь опадала. Она укрывала мать, и лицо Тордис просвечивало сквозь покров, как живое. Гест разрыдался, слезы хлынули неудержимым потоком. Позднее, рассказывая о своем детстве и юности, он не вспоминал о тех годах, о времени, когда в Йорве жил Торлейк. А вот гримасничать перестал, и народ рассудил, что это шаг вперед. Правда, перестал он и говорить, и это народ посчитал уже шагом назад; Гест кивал, качал головой, издавал короткие, заунывные звуки, выражающие презрение или гнев, и на сердитые наскоки Аслауг вовсе не обращал внимания.
Резьбу свою он тоже забросил, словно вместе с речью утратил и этот навык, и все время ему виделась мать — сидела в уголке поварни, украдкой от детей занималась каким-то своим делом и тихонько напевала. Когда Гест был маленьким, она клала руку ему на голову, когда подрос — на плечо, а когда слегла и стала ждать смерти, рука ее лежала у него на колене. Гест запомнил эту руку. И впоследствии просто не мог не поведать о ней — об изящных ее очертаниях, о жилках и мышцах, об овальных бледно-розовых ногтях и мелких шрамчиках, проступавших на загорелой коже, всегда такой теплой.
Но кое-что запомнится ему еще лучше, именно об этом твердила Аслауг: «Ты сильный. Так мама говорила». И еще: «Теперь нас только двое».
Сестра повторяла это каждый раз, когда он пытался увильнуть от работы либо искал прибежища в снах. Три фразы, которые неизменно оказывали на него одно и то же воздействие: будоражили, не давали сомкнуть глаз, как насекомые в потемках.
Целый год Торлейк хозяйствовал в Йорве, когда в усадьбу снова явился Вига-Стюр и, по обыкновению, потребовал еды и ночлега для себя и своих людей: коли Торлейк хочет впредь распоряжаться в Йорве, пускай выполняет и обязательства, кои на нее наложены.
Торлейк был человек прямой и обычно говорил, что думает, не смолчал и на сей раз, сказал, что негоже столь могущественному хёвдингу, как Стюр, этак поступать с уже обездоленным семейством, мелко это и бесчестно. Но Стюр только отмахнулся от него, вволю напился-наелся, выспался и исчез. Той зимою и весной он побывал у них трижды. А затем пропал на целых два года и явился опять по осени, в сырую, холодную пору. Направлялся Стюр на юг, в Ферьебакки, с целью уладить распрю меж двумя своими тингманами, вспыхнувшую из-за коней.