— И что же, она вам отказала?
— Нет, не то. Я, видите ли, был очень робок. Так, вообще, я был даже довольно смел в своём быту, но относительно этой девицы на меня всегда нападала робость. Вот, вы не поверите, что я даже ни разу не сказал ей о своём чувстве; не посмел. Я твёрдо знал, что она мне не пара. Но с той поры, как я полюбил её, я уже не мог наслаждаться благами мира, и казалось мне, что если отдам я себя другой, так оскорблю и её, и моё чувство к ней. Такое это было высокое чувство. А тут подошло, что родители задумали женить меня и выбрали, я вам скажу, хорошую девушку из нашего купеческого звания. Ну, что ж из того, что была она хорошая, когда я её не любил? И пришло мне в голову, что, женившись, я и её погублю, потому что жизни хорошей у нас с нею не выйдет. Тут уж я был посмелее, взял да и сказал ей всё это, и девица мне была за это благодарна. Так и сказал ей: считаю, говорю, что вы очень хорошая и добрая, и всякому другому можете счастье составить, а у меня другое в голове, и я не могу… Пожил я в миру ещё после этого годика два, всё думал — рассеюсь и как-нибудь это пройдёт. Так нет, не прошло. Ну, тогда я и решил, что жить мне больше среди светских людей невозможно, и пошёл в монахи. И хорошо сделал. Ах, как хорошо!..
— Теперь забыли, значит? — спросил я.
— Нет, никогда не забывал. Но она у меня, в моей душе, теперь вроде как бы ангелом сделалась. Об ней я ничего не слышал и не знаю, какая она в жизни оказалась; может быть, хорошая, а может быть, и дурная. Да мне этого и знать не надо. Я сохранил в душе о ней воспоминание, — о ней, об такой, какой знал её, или, может быть, воображал, — Бог знает. И я так себе говорю, что если есть на небе столько-то ангелов для всех остальных людей, так я счастливее всех, потому что для меня одним ангелом больше. И я счастлив.
Тем не менее, я не выразил желания поступить в монахи.
Отец Эвменидов очень твёрдо отказался жить в подворье. По его расчётам, иеродиакон, назначенный архиереем, заработает ему достаточно, чтоб как-нибудь прожить и прокормиться на вольной квартире.
— Ведь я теперь студент, — весело говорил он, — а ты, выходит, — прибавлял он, обращаясь к жене, — студенческая жена, следовательно мы и жить должны по-студенчески. А студенты, я слышал, небогато живут. Мне один рассказывал, что у него все четыре года, что провёл он в университете, была комната на чердаке, два аршина длины; а стояли в ней кровать да стул один, и более ничего; ну, а у нас, — у нас-то всего побольше будет.
Вообще и исход экзаменов, и приём у архиерея оживили отца Эвменидова. Он даже как будто вдруг помолодел, и борода у него стала расти прямее.
Однажды, когда мы все были вместе, в коридоре послышались шаги, а потом стук в дверь. Оказалось, что это был Евфимий.
— Что тебе? — спросил его отец Мисаил, подойдя к двери.
— Там монах какой-то спрашивает отца диакона.
— Монах?
— Говорит, из архиерейского дома пришёл…
— Ага, — сказал Эвменидов, — это значит иеродиакон; можно впустить его сюда, отец Мисаил?
— Отчего ж бы и не впустить? Милости просим. Попроси сюда, Евфимий, отца иеродиакона.
Через минуту в комнату вошёл небольшого роста старенький монах, с редкой седенькой бородкой, с морщинистым лицом, согбенный. Он остановился на пороге, поискал глазами образ и, найдя его в углу, трижды перекрестился, а потом по-монашески поклонился сперва отцу Мисаилу, а затем и остальным.
— Владыка послал меня сюда, — сказал он тоненьким, почти детским, голоском. — Назначен владыкою служить…
— Так, так, — забасил Эвменидов, — пожалуйте, отец иеродиакон. Пожалуйте, садитесь. Вас назначают на моё место?
— Да, преосвященному владыке угодно было назначить! — смиренно сказал монах и с ещё бо?льшим смирением опустился на подставленный ему стул около стола.
На столе была кое-какая закуска: по обыкновению маслины, солёная рыба, которыми обильно отец Мисаил угощал своих друзей.
— Не угодно ли закусить? — предложил Эвменидов. — Пища монашеская, — прибавил он, — нам отец Мисаил другой не даёт, он нас в строгости держит.
Монах перекрестился и приступил к маслинам.