— Затем, что только самый глупый человек может почитать себя всех умнее.
— Ой ли! А я почитаю себя всех глупее, стало быть, я всех умнее.
— Именно, — сказал Апраксин, смеясь. — Потому ты и должен ответить на вопрос князя Александра Данилыча. Скажи-ка, водятся ли ныне такие дьяки, про какого ты пел?
— Дьяков давно уж нет, а ныне все секретари, асессоры, Коллегий советники, рекетмейстеры, прокуроры и другие приказные люди, которых и назвать не умею. Поэтому я разумею, что козел сложил песню про старину и что этот дьяк жил-был при князе Шемяке. Вернее было бы спросить об этом самого козла, да где теперь найдешь его! Впрочем, я и без него знаю, что ныне таким дьякам не житье, пока жив посошок. Он ростом не великонек, вершками двумя меня пониже и такой худенькой, гораздо потоньше вот этого голландца. Только куда какой охотник гулять по долам, по горам, а подчас и по горбам! И по моему верблюжьему загорбку он гуливал, мой батюшка! С тех пор мы с ним познакомились. Всего больше не любит он взяток. Возьми хоть маленькую, а посошок и пожалует в гости, и готов переломать кости, если кто на него не угодит. Видишь, он очень сердит. Пусть бы он колотил взяточников, а за что ж он дураков-то, примером сказать меня, иногда задевает? В сказке сказывается, что Дурень-бабень рассердил чернеца, а чернец сломал об него свой костыль, и
Не жаль ему дурака-то,
А жаль костыля-то.
И посошку, моему любезному дружку, следовало бы себя пожалеть и со мной, глупым, не ссориться.
— Ты разве забыл, что ты всех умнее? — заметил Апраксин.
— Забыл! У меня память что старое решето. Положи хоть арбузов горсть, так и те просеются. Это решето не то что карман иного кафтана. Кладут в него всякую всячину; весь разлезется и продырится пуще решета, а небось ничего не просеешь. Все в нем остается! И золотая песчинка не проскочит!
— У кого же такой карман? — спросил царь, посмотрев на многих из вельмож, над которыми Особая комиссия производила следствие по обвинению их в противозаконных поборах и доходах.
— Не знаю! Не перечтешь и шитых кафтанов, не только карманов. Притом в чужой карман грешно заглядывать! Темно там, ничего не видно, хоть глаз уколи. Я не охотник глаза колоть. Иного и в бровь уколешь, так напляшешься.
— Ты сегодня много говоришь лишнего. Надобно тебя наказать за нарушение порядка в ассамблее. Подайте-ка Большого Орла.
Принесли огромный бокал, наполненный вином.
— Великий государь, помилуй! — закричал Балакирев. — В чем провинился я пред тобою?
— Пей! — сказал царь.
С лицом, выражавшим горесть и отчаяние, шут опорожнил бокал и, упав перед царем, сказал:
— Заслужил я гнев твой и чувствую все мое тяжкое преступление. По милосердию твоему, государь, я еще мало, окаянный, наказан. Совесть угрызает меня. Вели еще наказать. Не страшно мне наказание, а страшен гнев твой! Подайте мне еще Орла. Да нет ли побольше этого?
— Смотри, чтоб орел не прилетел с посошком, про который ты говорил.
— С посошком! — воскликнул шут, проворно вскочив с пола и теснясь сквозь толпу в другую комнату. — Убраться было скорее отсюда!
— Принес ли ты свои картины? — спросил Петр Великий, подойдя к Никитину.
— Принес, ваше величество.
— Расставь их вдоль этой стены.
Когда живописец исполнил приказание, царь велел позвать Балакирева и сказал ему:
— Продай все эти картины с аукциона.
Шут, слыхавший кое-что при дворе о картинах Рафаэля, понял слова государя по-своему и закричал:
— Господа честные! Продаются картины знаменитого и славного живописца Рафаэля, он же и Санцио. Товар лицом продаю, без обмана, без изъяна. Картины знатные! Продам без барыша, за свою цену. А уж какой живописец-то, этот пострел Санцио! Даже самому господину супер-интенданту, первому иконописцу Ивану Ивановичу[366], он в мастерстве не уступит!
— Все ты не дело говоришь! — сказал Петр и, обратясь к Меншикову, продолжал: — Объясни ему, Данилыч, что значит продажа с аукциона. Ведь он в самом деле не бывал за границей.
Когда Меншиков растолковал Балакиреву порядок аукционной продажи, то шут, передвинув из угла к картинам небольшой круглый столик, взял стоявшую в том же углу трость Петра Великого и закричал: