Мы остановились под землей: Гранд-Сентрал; поезд вздохнул, и один за другим завздыхали пассажиры. Выходившие первыми спрыгивали в спешке, остальные медлили, готовясь влиться в уличную суматоху. Тод несколько минут посидел, склонив голову, а потом рванулся с места. Пробираясь по сумрачной платформе, он все время озирался – кажется, впервые в жизни он пытался увидеть, куда идет. И в результате все время с кем-нибудь сталкивался. Поклоны, изысканные жесты, вероники извинений. Он втиснулся в очередь у билетной кассы, тут же получил за свою бумажку восемнадцать долларов, но продолжал стоять, по-детски нетерпеливо мотая головой, а затем нырнул в обстроенный киосками подземный переход. На улице к нему, как обычно, с готовностью подкатило такси. И вот мы снова в пути, через ущелье под тотемом. Почему бы не начать с посещения Эмпайр-стейт-билдинг или со статуи Свободы, думал я с волнением. Но это было бы слишком старомодно. Шел ноябрь. Люди отрастили к зиме теплый мех, а небоскребы вибрировали в жесткой хватке уравнений равновесия.
Новое жилье состояло из одной-единственной комнаты размером с небольшой склад: стол из натурального дерева, приземистые кресла черной кожи, картотечные шкафчики, койка-сексодром. В отличие от наших прежних обиталищ, это имело индивидуальность. Квартирка была жлобская. Строгая, гигиеничная – и жлобская. Проживавший там мужчина должен был свято верить во всякие там йогурты, приседания-отжимания и нудистские отпуска. Ну, как бы то ни было – казалось, мне и Тоду можно спокойно разуться. И пообвыкнуть на новом месте. Так нет. Сперва понадобилось разобраться с нашей новой личностью. И во втором такси, курсом на восток, я размышлял, глядя в окно на местных обитателей (кто совсем безликий, а кто один только лик, прическа и поза), всем ли приезжающим в Нью-Йорк нужно новое имя. Или это только мы такие. Только он. Ведь больше он уже не «Тод». Над кнопкой звонка на дверной табличке, на конвертах под настольной лампой – всюду одно и то же имя: Джон Янг, Джон Янг, Джон Янг. В окошко, кружась, влетели исторгнутые городом мелкие клочки бумаги. Мы исцелили их своей врачующей рукой и разложили по карманам. Письма, членские билеты, счета, рецепты. На всех написано: Джон Янг. Что там еще за окном? Автомобили, конечно. Конечно, автомобили. Машины, машины, машины – всюду, насколько хватает глаз.
Следующая остановка – переудостоверение личности, секретная фабрика новых людей, в глубоком подполье и тяжко донельзя: едкий жар химчистилища, и дальше – приглушенный, возвратно-поступательный ритм закабаленных машин. Нашим вопросом занимался прожженный парень, городской специалист с односторонней полнотой, носивший в глазу наперсткообразную лупу. Он тут же, с ходу, отсчитал нам деньги и сказал что-то вроде того, что здесь не выбирают, а если не нравится, то можете поискать в другом месте, и вдруг мы сказали таким тоном, какого я раньше никогда не слышал, голосом, который больше не притворялся добрым, голосом, в котором прорвалось все напряжение столь долгого притворства:
– Тод Френдли? Что за имечко ебанутое?!
– Вот, – сказал парень. – Чистый.
Пришлось нам заходить к нему еще и еще. Выход из этого подвала отыскивался каждый раз дольше и дольше. Мы пытались поесть. Еду мы выуживали из мусорных баков на Вашингтон-сквер – сэндвич, почти целое, только раз надкушенное яблоко, – чтобы потом обменять на мелочь в гастрономе. Мы убивали время. Время, которое делает нас такими, какие мы есть. Вплоть до этой последней перемены.
– Ладно, – сказали мы с горечью, вероятно неуместной, когда парень вручал нам новые документы вместе с огромной кучей денег. – Куда ж деваться.
– В два раза больше.
– Скажите вы.
– Надеюсь, он сказал вам, сколько надо платить за срочный геморрой. Да еще на выходных.
– Отлично.
– Угу. Вы от Преподобного.
– Вас должны были предупредить. Меня зовут Джон Янг.
Вот и все. Теперь меня зовут Джон Янг.
А день все тянулся, это был самый долгий день из всех. Даже путешествие на поезде, казалось, было давным-давно, как Уэллпорт, как прошлая жизнь. Но Джону Янгу не спалось. Под звуки множества машин и очень немногочисленных птиц затухал рассвет. А Джон Янг все лежал, пытаясь справиться со страхом. Унять его… Я думал о шахматистах в парке, где мы просидели столько часов, шахматистах, куда более разностильных, чем фигурки, которые они двигали (игроки не прямые, не ровные, а шамкающие, шаркающие, ромбовидные). Всякая игра действительно начинается с беспорядка и проходит через эпизоды искажения и противоречия. Но все налаживается. Все эти напряженные позы, облокачивания, хмурая задумчивость, все эти мучения не напрасны. Один завершающий ход белой пешкой – и идеальный порядок восстановлен; игроки в конце концов отрывают взоры от доски, улыбаются и потирают руки. Время покажет, и я полностью доверяю ему. Как, разумеется, и шахматисты, двигающие свои фигуры лишь после обязательного шлепка по часам.