Ближе к вечеру снег понесло пеленой, и теперь он был густой и теплый, будто из воздуха варили творог. После школы девочка долго бродила по опухающим улицам, съела в булочной резиновый пирожок и вывалившийся из него мясной комочек, похожий на куриное сердце. Постояла в соседнем дворе, наблюдая, как хулиганы наминают большими варежками мокрые снежки и вертятся, сами подбитые со всех сторон, а на кирпичную глухую стену лихо лепится снежная мякоть, пугая кошку, осторожно утекающую в подвал. Девочке не хотелось домой к бормочущей, ничего не понимающей матери, не хотелось и к матери прежней, с толстыми руками, которые чавкают в фарше, поблескивая жирным золотым кольцом. Сейчас девочка была согласна только на какую-то немыслимую близость: чтобы дома хулиганы выбили окно, и они бы с матерью целую ночь сидели обнявшись, навалив на себя одеяла, и дышали бы в одно отверстие, извергая густые клубы, будто целый вулкан.
Далеко от дома девочка тоже боялась отходить, вернее, почему-то не могла: чужие улицы, не глядя на нее, устремлялись вдаль, и даже самые ближние здания, шероховатые и грубые, уже принадлежали этой сеющейся дали, где серыми тенями ворочались троллейбусы, на мгновение зажигая в воздухе ослепительный снег. Самым дальним местом, куда она забрела, был мост через железную дорогу, убеленный и волшебно полегчавший, будто снег оттягивал его угловатую тяжесть и покоил его на весу. Глубоко под ногами, дружно набирая света на повороте, блестели стальные рельсы, по которым взгляд скользил к горизонту куда скорее, чем по обыкновенному пространству,– а там, за семафорами, моргали в темноте заманчивые огоньки. Пять огоньков кружком, потом косая цепочка и один повыше, дрожащий, со слезой,– непонятно, на чем они держались, была ли это станция, или фабрика, или какая-нибудь башня: странно было ничего не видеть там, где непременно что-то есть, чувствовать вокруг огней неизвестное сооружение, пропитанное ночью.
Внезапно девочка поняла, что перед ней простая протяженность земли, где можно раствориться, уйти навсегда в любую открытую сторону. Но гладкий и стремительный рельсовый путь лежал в глубоком желобе с крутыми откосами, где осторожная и словно бы висячая тропинка, до половины спустившись к полотну, опять карабкалась наверх и пропадала в зарослях измокшего бурьяна, – а кругом точно такими же никуда не ведущими ступенями поднимались и спускались темные дома, до того неподвижные, что перед ними можно было только стоять замерев, сохраняя за счет оцепенения хоть какой-то контакт с этой бессмысленной великанской лестницей. Зачарованно стоя на мосту, девочка думала, что ей не одолеть сопротивления пространства и даже не прошагать достаточно, чтобы простудиться или хотя бы действительно устать. Она ощутила себя заключенной в какие-то невидимые границы, где еще долго все будет продолжаться как сегодня,– неспособной просто ногами перейти в другую жизнь.
Когда же девочка, валандаясь на каждой ступеньке лестницы, все-таки добралась домой, в квартире оказалось множество врачей, которым она забыла позвонить. Один, с усами как тонкие рыбьи кости, что-то быстро писал на бумажках, левой рукой потряхивая полупустую пачку сигарет. Кто-то мимо кого-то протискивался, наддавая косо обтянутым бедром, кто-то в ванной сдирал с веревки чистое полотенце, подхватывая повалившиеся на него углами пересохшие трусы. Тут же обнаружилась и Колькина мамаша с охапкой чужих пальто и полушубков до самых зареванных глаз. Она то порывалась ухнуть одежду па койку, где все еще белела неубранная девочкина постель, то крепко обнимала ношу, прикладываясь щекою к вытертому до серой ватки песцовому воротнику. Девочку глубоко оскорбило, что в квартиру набился народ, между тем как ее раскрытая кровать, выстуженная норка с пропотевшей ночнушкой и неотстиранным пятном на простыне, оказалась у всех на виду, и кто-то кинул на нее полиэтиленовый мешок с тетрадками и бланками, даже не позаботившись натянуть поверх интимности измятое одеяло.
Мать лежала высоко на двух подушках и слабым, но отчетливым голосом отвечала на вопросы круглоплечей врачихи, обиравшей с нее какие-то проводки и сильно шаркавшей под стулом уличными сапогами. Поначалу девочку не заметили – она пробралась тихонько, дверь квартиры была приоткрыта,– и вдруг увидели все разом, больно потянули за руки, усадили, что-то схватив с сиденья, на оказавшийся в комнате кухонный табурет. Тут же, сбрякав пузырьками, к ней подъехала утренняя коробка, но все в ней было не так, как утром. Девочку теребили, словно для чего-то охорашивая, гладили по голове. Все они хотели знать, какую таблетку девочка давала маме, но дно аккуратно прибранной коробки было уже чистое, и целые упаковки лежали на голом месте. Чувствовалось, что этим понаехавшим врачам проще сделать полную уборку в развороченной ими квартире, чем разобраться, как лечить мамину болезнь. Круглоплечая врачиха, стоя перед девочкой, долго и бесполезно ее стыдила, потом отстала. Мать молча глядела поверх голов: на рыхлой ее руке повыше локтя темнела неизвестно откуда взявшаяся ссадина, явно не имевшая отношения к болезни и похожая на мазок растрепанной кистью, потерявшей при этом несколько жестких волосков. Девочка подумала, что все-таки мать заболела