Настроение Андреева после освобождения было более чем оптимистическим. «Воспоминание о тюрьме, – писал он Горькому, – будет для меня одним из самых милых и светлых – в ней я чувствовал себя человеком». Пребывание в тюрьме он назвал «увеселительной поездкой».
Полностью свое жизненное кредо Андреев излагает в письме к Вересаеву: «Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное «нет» – сменится ли оно хоть каким-нибудь «да»? И правда ли, что «бунтом жить нельзя»?
Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни – где он? Бога я не приму, пока не одурею, да и скучно – вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно – но конец где? Стремление ради стремления – так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ – ложь. Остается бунтовать – пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».
«Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? – спрашивает он Вересаева. – Последнее время я как-то особенно горячо люблю Россию – именно Россию. Всю землю не люблю, а Россию люблю, и странно – точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь думать – снова пустота».
В апреле 1906 года Андреев переехал жить в Финляндию. Ее северная природа, ее скалистые берега были сродни мрачной натуре Андреева. 8—9 июня он присутствовал на съезде представителей финской революционной Красной гвардии и выступил там против роспуска Государственной думы в России, призвав к вооруженному восстанию. Однако жестокое подавление Свеаборгского восстания 17—20 июля произвело перелом в сознании Андреева.
«Вскоре он уехал в Финляндию, – вспоминает Горький, – и хорошо сделал – бессмысленная жестокость декабрьских событий раздавила бы его. В Финляндии он вел себя политически активно, выступал на митинге, печатал в газетах Гельсингфорса резкие отзывы о политике монархистов, но настроение у него было подавленное, взгляд на будущее безнадежен. В Петербурге я получил письмо от него; он писал между прочим: "У каждой лошади есть свои врожденные особенности, у наций – тоже. Есть лошади, которые со всех дорог сворачивают в кабак, – наша родина свернула к точке, наиболее любезной ей, и снова долго будет жить распивочно и на вынос"».
Революционная эйфория Андреева прошла быстро потому, что революцию он воспринимал слишком абстрактно. Вот он пишет Н.Д.Телешову в 1905 году из Берлина, когда в Москве на баррикадах льется кровь: «Милый мой Митрич! <…> Что, брат, Москва-то? Для меня – это сон, и для тебя – тоже должно быть вроде сна. Живодерка15 – и баррикады! Целыми часами переворачиваю в голове эти дикие комбинации и все не могу поверить, что это не литература, а действительность. И хотя это было, но это – не действительность. Это сон жизни. Брат Павел описывает мне сидение свое на Пресне под бомбами и бегство оттуда сквозь линию огня – какая же это, черт, действительность! <…> Знаешь, Митрич, самая лучшая все же страна: Россия. Возлюбил я ее тут…»
Это важный момент! Известное русофильство Леонида Андреева, которое во время русско-германской войны привело его в стан «патриотов» и окончательно поссорило с Горьким, началось с обиды на Германию и немцев за их отношение к русской революции. Андреев возненавидел буржуазную Европу за то, что она может позволить себе быть сытой и спокойной, когда в России льется кровь. Об этом он очень выразительно писал Н.Д.Телешову: «Немец испорчен дотла своим порядком. Как в их языке всё по порядку: подлежащие, сказуемые… так и в голове, так и в жизни. Все они тут ненавидят русскую революцию, замалчивают ее – и прежде всего потому, что она – беспорядок».
Андреев страстно ругал не только немцев вообще, но и немецких социал-демократов в частности: «…Хоть они и с.-д. и в этом звании очень себя уважают, но не менее уважают они и шуцмана, который позволяет им быть с.-д.-тами, и всюду эту махинацию, при которой все в таком порядке: налево – социал-демократы, направо – консерваторы. И попробуй его посадить направо – он сразу ошалеет и позабудет, что ему хочется. И дай ему свободы не на 10 пфеннигов, а на марку, – он сперва растеряется, потом отсчитает себе сколько нужно, а остальное отдаст шуцману».