Как оказалось, Иван Шмелев затаил обиду не только на Бунина, но и на всю эмиграцию. В 1941 году в письме к своей последней возлюбленной Ольге Бредиус-Субботиной Шмелев писал: «Здесь (в парижской эмиграции. – П.Б.), в продолжение 12 лет, меня пробовали топить, избегали называть меня и моё (до смешного доходило!) – но даже левая печать – «Современные записки»31 – уже не могли без меня: меня требовал читатель. О, что со мной выделывали, с моим «Солнцем мертвых»32 <…> Поверь, Оля, давно бы я был «лауреатом». За Бунина 12 лет старались: сам Нобель, шведский архимандрит, ряд членов Нобелевского комитета…»
Это письмо отражает истинные отношения внутри эмиграции.
Но что же Горький за границей?
Долгое время он старается быть в стороне от эмигрантских споров. «Сидит на двух стульях» (Глеб Струве), но стулья эти, по крайней мере, не разъезжаются. Печататься в газете «Накануне» отказывается (в литературном приложении – иное дело), но с самим А.Н.Толстым, как писателем и человеком, поддерживает хорошие отношения. Нина Берберова, которая вместе с Ходасевичем близко общалась с Горьким в это время, так описывает его: «Теперь Горький жил в Герингсдорфе (лето 1922 года. – П.Б.), на берегу Балтийского моря, и все еще сердился, особенно же на А.Н.Толстого и газету «Накануне», с которой не хотел иметь ничего общего». Но и с другими изданиями («Руль», «Дни», «Современные записки» и др.) Горький не сотрудничал. Впрочем, и не выступал публично против эмиграции до 1928 года.
Зато Горький своеобразно мстит крестьянству, написав о нем в 1922 году злую брошюру и выпустив в Берлине («О русском крестьянстве»). Получалось, не большевики виноваты в трагедии России, а крестьянство с его «зоологическим» инстинктом собственника. «Жестокость форм революции, – объявлял Горький на всю Европу, – я объясняю исключительной жестокостью русского народа». Кстати, эта брошюра – первый шажок Горького к будущему Сталину с его политикой «сплошной» коллективизации.
Тогда в эмигрантской прессе в связи с книгой Горького появилось слово народозлобие, вариант будущей «русофобии».
Но досталось от Горького и большевикам. То есть Горький фактически нарушил соглашение – быть лояльным в отношении советской власти после официального отъезда за границу.
Весной 1922 года в открытом письме к А.И.Рыкову он выступил против московского суда над эсерами, который грозил им смертными приговорами. Письмо было опубликовано в немецкой газете «Форвертс», затем перепечатано во многих эмигрантских изданиях. Ленин назвал горьковское письмо «поганым» и расценил его как предательство «друга». В «Известиях» Горького «долбанул» Демьян Бедный, в «Правде» – Карл Радек.
Значит, война?
Нет, он не хотел воевать.
Да покайся Горький перед эмиграцией (пусть даже самой «непримиримой»), как А.Н.Толстой покаялся перед коммунистами, она конечно же приняла бы его в свой политический круг в качестве персоны № 1. Какой это был бы козырь для международного оправдания эмигрантского движения, в котором оно в то время чрезвычайно нуждалось!
Но возможно, как раз поэтому, за исключением «письма об эсерах», Горький о большевиках молчал и к эмиграции относился прохладно. Дело дошло до того, что он вежливо отказался присутствовать на собственном чествовании в Берлине в связи с тридцатилетием своей литературной деятельности, которое организовали наиболее дружественно настроенные к нему А.Белый, А.Толстой, В.Ходасевич, В.Шкловский и другие.
Горький злится. На всех. На народ, на интеллигенцию. На эмигрантов и большевиков. Внутренне, вероятно, и на себя.
Но именно это позволяет ему в период с 1922 по 1928 год осуществить творческий взлет, который признали даже самые строгие эмигрантские критики (Ф.Степун, Д.Мирский, Г.Адамович) и самые язвительные из критиков советской метрополии (В.Шкловский, К.Чуковский). Да и как не признать достоинств таких произведений, как «Заметки из дневника», «Мои университеты», рассказы 1922—1924 годов!
Он часто любил повторять, что не пишет, а только «учится писать». Даже если согласиться с этим, надо признать, что в эмиграции Горький «учился писать» особенно хорошо.