Страсти по Максиму - страница 12
«Крючков: Когда Максим Пешков узнал, что он болен крупозным воспалением легких, он попросил – нельзя ли вызвать Алексея Дмитриевича Сперанского, который часто бывал в доме Горького. Алексей Дмитриевич Сперанский не был лечащим врачом, но Алексей Максимович его очень любил и ценил как крупного научного работника. Я сообщил об этом Левину. Левин на это сказал: ни в коем случае не вызывать Сперанского. <…>
Консилиум, который был созван по настоянию Алексея Максимовича Горького, поставил вопрос о применении блокады по методу Сперанского, но доктора Виноградов, Левин и Плетнев категорически возражали и говорили, что надо подождать еще немного. В ночь на 11-е число, когда Максим уже фактически умирал и у него появилась синюха, решили применить блокаду по методу Сперанского, но сам Сперанский сказал, что уже поздно и не имеет смысла этого делать».
Таким образом, всё более или менее становится на свои места. Оскорбленный недоверием к своему методу Сперанский и сочувствующий ему (но не желающий возражать Левину и Плетневу) Горький, понимая, что «дело кончено» и Максим обречен, ведут беседу о том, что, по убеждению Горького, важнее смерти сына. О жизни и долголетии человека. Когда «старшие товарищи» (так не без иронии называет Сперанский врачей: Левин старше его на восемнадцать лет, Плетнев – на шестнадцать) приходят выразить свое сочувствие, Сперанскому остается развести руками. А Горькому с хладнокровием сказать: «Это уже не тема».
Но все это не доказывает убийства Максима врачами и Крючковым, а только свидетельствует о разногласиях среди врачей.
Правда, переплетенная с вымыслом, хороша в литературном произведении. Метод художественного преображения действительности, в том числе и ставшей прошлым, то есть своеобразная мифологизация жизни и истории в творчестве, был излюбленным методом Горького. В 1938 году на «бухаринском» процессе этот метод применили на живых людях, принудив их стать творцами собственных мифологизированных биографий – убийц, шпионов и заговорщиков. Причем творцами публичными, живописующими свои «злодеяния» прилюдно.
Все, что мешало этой мифологизации, на суде не принималось в расчет. Так, Сперанский, который был бесценным свидетелем реальной смерти Максима, даже не был допрошен судом. Зачем? Левин и Крючков и так всё на себя взяли.
Это был суд, основанный на одном-единственном доказательстве – признаниях самих подсудимых. А уж как они были получены… Отделить правду от самооговора в показаниях Крючкова трудно. Гибель Максима (якобы заказанная Г.Г.Ягодой), наоборот, могла помешать «заговорщикам», возбудив в Горьком ненависть к «врагам» и крепче привязав его к Сталину. Отчасти так и произошло.
Именно Сталину пишет Горький, едва похоронив сына, и в этом письме делает покойного Максима вроде как живым помощником в их со Сталиным общем деле – развитии оборонной мощи СССР. Конечно, Сталин не может отказать отцу, который привлекает в качестве эксперта по сварочной технике только что погибшего сына. На автографе письма стоит сталинская резолюция: «Сделано. В мой арх[ив]. И. Ст[алин].», подчеркнутая рукой вождя. Писем изобретателей Львова и Поспелова в архиве нет. Значит, не легли «под сукно», а были, по крайней мере, переданы кому надо. Вот «живой» итог смерти сына.
Есть несколько свидетельств того, как внутренне тяжело переносил Горький потерю Максима. Его крымский шофер, сотрудник Главного управления НКВД Крыма Г.А.Пеширов (кстати, приглашенный на работу именно Максимом, который лично устраивал жизнь отца на даче в Тессели) в своих воспоминаниях рассказывает: «Похоронив сына, А.М. вернулся в Крым, на дачу в Тессели. Работал так же, как раньше, так же вставал в определенный час, завтракал и шел в свой рабочий кабинет и работал до обеда. После обеда выходил в парк, но уже не работал, а только руководил нами (обитатели дачи, включая самого Горького, своими руками расчищали дорожку к морю от колючего кустарника. –